[Начальная страница] [Карта сервера] [Форумы] [Книга гостей] [Актуальные темы] [История и современность]

Книги Валерия Писигина

Валерий Писигин

Эхо пушкинской строки

[0] [1] [2] [3]


В ГОСТЯХ У ПОЭТОВ

Отчего люди пишут стихи?

Великие поэты пишут от Бога, и с этим, кажется, все ясно. Нечего разбираться и выяснять. Но вот отчего пишут стихи поэты невеликие? Что движет ими, когда они сидят и рифмуют строчки? Или не сидят, а ходят-бродят вокруг дома, дерева или скамейки в парке, потом хватаются за карандаш, и... стихотворение готово. А иной поэт любит сочинять на природе. Например, в лесу. Идет и видит гриб! И вот уже буквы складываются в слова, слова в строчки. Бывает, что человек творит на своем рабочем месте. Поработает-поработает и напишет что-нибудь. Про ту же работу. Один мой знакомый любил писать стихи в городском транспорте. В час пик. Втиснется в троллейбус или трамвай, приспособится кое-как и пишет. Потенциальные читатели толкают его локтями, а он от этого такое выдает! Я не помню точно, но стихи получались хорошие: про Вселенную и бесконечность. Особенно радовало, что они были короткими.

Еще пишут стихи от тяжелой жизни, невыносимой обстановки и окружающей социальной несправедливости. Иной человек, увидав таковую, лишь выругается или, хуже того, сделает вид, что не заметил, а поэт постоит, подумает, достанет блокнот и сочинит какую-нибудь драму, отражающую пороки общества и власти.

Однако, бесспорно, самым сильным чувством, вызывающим желание писать стихи, является любовь. Уже, кажется, все написали про нее за тысячи лет и нет ничего такого, что выглядело бы оригинальным, а все равно — про любовь пишут, пишут, пишут...

Но вот стихи написаны, перепечатаны на пишущей машинке под копирку в пяти экземплярах. Что дальше? Куда их нести? Кому доверить сокровенное? С кем поделиться болью или радостью? Это директора спиртзавода чествуют и понимают при жизни. А поэт для пущего понимания должен сперва умереть. И лучше, если трагически. При жизни кому поэт нужен? Разве что таким же, как и сам, поэтам, которые выслушают и доброе слово скажут.

Так появляются объединения людей, сочиняющих стихи и прозу. Им вместе становится хорошо, весело, и нет в России такого уголка, где не существовало бы подобное сообщество. Возьмите какой-нибудь российский городок наугад, поезжайте туда и обязательно встретите там поэтов, собирающихся раз в неделю, читающих друг другу стихи, поющих под гитару и обсуждающих состояние поэзии.

— А чего это все возятся с Бродским? Есть ведь поэты покрепче,— говорит уверенно один из участников литвстречи.

— Кто же это “покрепче”? — с укороком спрашивает его другой.

— Тот же Коля Рубцов, Царство ему Небесное, пожалуй, посильнее писал,— отвечает первый.

— Зачем же их сталкивать? И тот наш, и этот наш,— старается аргументировать третий участник.

— Вот именно “ваш”, а Коля все-таки наш,— спокойно, чуть даже распевно, с характерным “оканьем” заканчивает спор первый. После этого переходят к другой теме...

Но если даже в каждом заштатном городке есть поэты, то что говорить о древней тверской земле, столь восприимчивой ко всякого рода душевным проявлениям, вдоль и поперек изъезженной известными поэтами, писателями, музыкантами и другими творческими личностями. Да что “другими” — самим Александром Сергеевичем Пушкиным! Всего лишь два века назад и даже меньше того. Да здесь, в этих чудных местах, на берегах Волги или Тверцы, просто невозможно не писать стихи. Тут живешь и сам не замечаешь, как стал поэтом. Вот отчего захотелось проникнуть в эту неведомую мне поэтическую среду именно на тверской земле, причем непременно в Торжке, где, мне кажется, мог бы находиться один из центров современного российского стихосложения.

Возьмите “Новоторжский вестник” и увидите, что нет номера, в котором бы не было стихов. Конечно, какой-нибудь эстет упрекнет меня, мол, это не настоящая поэзия, призовет не путать Божий дар с яичницей и тому подобное. А мне такие стихи — нравятся. И тем, кому они адресованы,— тоже. (Помню, в конце семидесятых я некоторое время работал плотником-бетонщиком в каком-то поселке под Сургутом, так, поверьте, яичница там была Божьим даром!)

Итак, из Училища художественной вышивки я направился к стоящему неподалеку пятиэтажному общежитию на встречу с торжокскими поэтами. Литобъдинение “Тверца” занимает комнату на четвертом этаже. Само общежитие описывать не стану, потому что каждый может себе представить, что значит у нас “жить сообща”. Бросились в глаза только дико орущие дети разного возраста, сносимые со всех этажей на первый полиэтиленовые мешки с мусором, да еще пожилая вахтерша посреди всего этого.

Комната литобъединения ничего необычного собой тоже не представляет. Простые коричневатого цвета обои, такая же обычная из четырех лампочек люстра, при этом одна из лампочек не горит.

На одной стене висят три небольших портрета: в центре Пушкин, слева от него Есенин, справа — Блок. Рядом — несколько акварелей с видом Торжка. Стена напротив увешана неким подобием стенгазеты, со стихами, шуточными посвящениями и рисунками, содержание которых я, к сожалению, не припомню. Но по названию стенгазеты — “Копытом Пегасов!” — можно предположить, что она имеет отношение к литературной критике. На этой же стене висит живописный портрет Высоцкого с гитарой и пробегающим у него за спиной табуном воспетых им лошадей.

Посреди комнаты большой квадратный стол, за которым уже собрались поэты. На столе, покрытом цветастой полиэтиленовой скатертью,— самовар чашки и блюдца, сахарный песок, на двух тарелках аккуратно уложены крупно нарезанные помидоры и огурцы; кроме того, на столе печенье, сухари, конфеты-карамель, варенье нескольких сортов и еще пирог, испеченный специально к нашей встрече. Кто-то принес большую кастрюлю с только что приготовленным пловом, правда, несколько необычным, потому что вместо кусочков мяса поверх горки риса лежала неестественно большая куриная нога. Сразу же оговорюсь, что за время нашей беседы никто к этой еде не притронулся. Поэты не пили даже чай.

— Вот закончим работать,— сказал строго руководитель объединения, обращаясь к коллегам,— тогда пожалуйста.

И все согласились.

После знакомства с участниками встречи я сообщил о намерении поближе познакомиться с жизнью и творчеством поэтов российской провинции.

— У вас,— сообщил я,— не должно быть секретов от читателей, которые хотят знать, что движет сегодня творческими людьми, в частности, поэтами, о чем они думают, откуда черпают вдохновение и вообще чем живут.

Первой, к кому я обратился, оказалась Людмила Павловна Толмачева. Она уже на пенсии. До этого тридцать пять лет проработала в туберкулезном санатории, где было не до стихов. В Торжок приехала из Таджикистана, и здесь, на тверской земле, ее так тепло приняли, что “как-то рифмы сами стали посещать”. До этого она никогда не то что стихов, двух слов зарифмовать не могла, двух строчек сочинить, а сюда попала — и, как она говорит, “полилось, полилось”... Уже около пятидесяти стихов написала.

— Как получается? По-разному. Вот вы сегодня были на празднике и в разговоре с людьми назвали наш Торжок жемчужиной тверского края. Я там была, услышала, и у меня сразу все в душе зашевелилось, завертелось, и...

— Я назвал?! Да я такого не говорил. Как я мог такое сказать? В моем словаре и слов-то таких нет.

— Как же не говорили, когда сказали,— настаивала Людмила Павловна.— У меня все записано в блокноте. Дословно. Эти ваши слова послужили толчком к стихотворению.

“А может, действительно я сказал что-нибудь в этом роде? Мало ли чего можно наговорить в перевозбужденном состоянии! Вот ведь: сказал и забыл, а чуткий слух поэта мои слова не пропустил”,— с этими приятными мыслями я обратился к другому торжокскому поэту — Василию Рысенкову.

Это имя известно в творческой среде Торжка, потому что Василий, как и его брат Михаил, часто публикует свои стихи в местной газете. Кроме того, братья-близнецы — постоянные участники литературных встреч, на которых читают стихи, а Михаил их еще и поет.

Родились братья в 1966 году. Вместе учились в школе села Берново Старицкого района Тверской области, а в тех местах до сегодняшнего дня живут рассказы и легенды о приездах А. С. Пушкина, передаваемые от поколения к поколению. И, конечно же, эти легенды сопровождали детство будущих поэтов. Вероятно, отсюда многие мотивы их творчества. Оба закончили Тверской сельскохозяйственный институт и получили специальности агрономов. Но если Михаил с деревней не расстался и стал фермером, то Василий свою жизнь изменил круто. Он уже три года преподает литературу в Торжокском политехническом колледже.

На мой вопрос, что он читает, Василий ответил, что, помимо классики, которую перечитывает по роду деятельности, читает в основном литературу Серебряного века, в частности, так называемое новокрестьянское направление — то, что сейчас совсем не в моде. По словам Василия, он прочитал все, что только было у нас

издано.

— Вот недавно,— рассказывает Василий,— прочел Клычкова “Князь мира” и “Чертухинский балакирь”. Замечательные, оригинальные вещи, и вообще это направление стоит особняком в нашей русской литературе. Мало исследований, имена почти забыты. Кто сейчас помнит Клычкова? Его читать без словаря обычный человек уже не сможет, а мне все, о чем он пишет, близко и интересно. Но говорить мне вам об этом трудно, потому что вы этой литературы не читали,— не упустил возможности пристыдить меня Василий.— Давайте я лучше прочту что-нибудь из своего нового.— Выдержав паузу, Василий прочел:

Глотать этот воздух, привычный, свой —

Последняя Божья милость.

Пусть солнце отрубленной головой

С небесной плахи скатилось.

И кажется: нет никакой судьбы

За тысячей лет, я знаю,

Лежит неподвижный, тяжелый быт

И мягкая тьма ночная...

Николаю Богомолову сорок лет, родился в Волгограде, сейчас работает младшим инспектором (охраняет больницу) и учится заочно в Московском юридическом институте.

— Почему вы, Николай, пишете стихи? Что вас, младшего инспектора охраны госучреждения и будущего юриста, подвигает на такое лирическое сочинитель-

ство? — спрашиваю.

— Ну, как сказать... Среди такой прозы живем... Мы ведь с чем сталкиваемся? С нелюбимой работой, с неудобствами в жизни, с грубостью и хамством, да что перечислять... Я получаю удовольствие от того, что пишу стихи и таким образом вовлекаюсь во что-то высокое...

— Стихи пишутся везде: по дороге в школу, из школы, иногда даже на уроке,— рассказывает Наталья Смехачева.

Она учитель истории в училище художественной вышивки, где мы с вами уже побывали. Родилась и выросла в Торжке. Окончила Тверской университет. Живет в небольшой двухкомнатной квартире с двумя дочерьми (одна из них, Марина, присутствует здесь же) и бабушкой.

– Как “на уроке”? — удивился я.— Сидят ученики, учительница рассказывает о вторжении Тохтамыша или о каком-нибудь восстании... И вдруг у нее рождаются стихи?

— Да! Бывает и так.

— Вы учеников сразу же отпускаете на перемену?

— Бывает, что ждешь конца урока, а иной раз ученики говорят: “Наталья Алексеевна, вы запишите строчку, а мы тихонько посидим”.

— То есть идут навстречу. А как реагирует директор? — полюбопытствовал я.

— Так ведь у нас школа не простая. У нас училище золотного шитья. Любое творчество приветствуется.

Далее я продолжил очень нелюбимую поэтами тему их материального существования и даже, набравшись смелости, спросил, чтоЂ поэты едят по утрам, когда собираются на работу. Наталья глубоко вздохнула:

— Второй ставки в этом году в училище нет. Придется ее искать в другом месте, а это значит — будет беготня. Чтобы зарабатывать триста сорок тысяч в месяц, надо отработать семьсот двадцать часов в год, а у меня получается только пятьсот. Просыпаюсь в шесть утра, без будильника. Ухожу раньше всех на работу, потому что в училище надо быть к восьми часам. Выхожу в семь. До училища минут сорок пешком...

— А почему пешком?

— Потому что в автобус можно и не сесть. Он битком набит. А иногда потому, что карман пустой. Бывает, и этой тысячи нет. Тысяча — туда, тысяча — обратно. В месяц набегает много. Лучше уж пешком. А что едим? Макароны, картошка, каша, молоко. Мясо, скажем прямо, бывает редко. Дом наш держится на всех понемногу. Моя бабушка получает пенсию, мама практически тоже с нами живет, только ночевать уходит к себе, а иногда и у нас остается. В доме — одни женщины. Так и живем, еще и стихи пишем. Это же потрясающая вещь! Утром иногда завтракаю, иногда нет, выбегаю из подъезда и по дороге что-нибудь вслух произнесу — Фета, например: “Шепот, робкое дыханье, трели соловья...” — все! У меня целый день хорошее настроение. Я себя стихами защищаю.

— Какие мечты? Планы? — спросил я Наталью.

— Что касается меня... Мне сорок три, так что уже “мечтов” нет никаких.

— Как, в сорок три года и не иметь мечты? — удивился я.

— С такой зарплатой какие мечты? Надо детей как-то выучить, хоть что-то им дать.

— Покупаете ли книги?

— На книги денег не хватает. Но если появляются, то одежде и туфлям я предпочитаю книги. Отказать себе не могу, особенно если это стихи, да к тому же хорошо изданы. Что поделаешь, чудаки мы, наверно.

— Наверно,— согласился я.

Еще один поэт — Татьяна Большакова. Она родилась в 1946 году и детство провела на Крайнем Севере, где тогда работали ее родители. Много ездила по стране: северная Обь, верховья Камы, Кузбасс, Подмосковье... Работала наборщиком и печатником в маленьких районных типографиях, литсотрудником в районной газете, сельским библиотекарем, ткачихой и даже служила в армии. Татьяна Павловна закончила Литературный институт имени Горького. Печаталась в газетах, альманахах, сборниках. Сейчас работает в музее.

— Я люблю ездить. Особенно в деревни, ведь каждая поездка дарит интересных людей, судьбы которых входят в мои стихи. Почти все стихи написаны от первого лица, каждое имеет прототип, а то и несколько. Но главная тема — извечная женская доля: нянчить, провожать, ждать...

Татьяна Павловна коротко пострижена, на ее лице нет макияжа, одета в темно-синее с ромашками ситцевое платье, на плечах белый искусно выстроченный платок, серьги из янтаря и такие же янтарные бусы.

Поскольку стихотворение Татьяна Павловна прочла религиозное, то я спросил, что значит для нее религия и как она считает, Россия религиозная страна или все же атеистическая.

— Один умный человек сказал: религия — это когда вера человека соединяется с его делами. Россия очень религиозная страна. Я работаю в музее, и у меня есть возможность ездить с этнографами по деревням, видеться и разговаривать с разными людьми. И тогда чувствуешь, что корни наши в глубокой религиозности. Христианство пришло к нам не на пустое место. У нас уже была религия, и она была светлой. Потому-то Русь и приняла именно христианство. Сейчас люди многое забыли, но все же тянутся к Богу. Посмотрите, у нас в Торжке две церкви восстановлены руками людей, на свои деньги. Это наша Дальняя Троица и церковь Иоанна-Богослова на Богословском кладбище. И если бы в свое время женщины, далеко не молодые, не взялись восстанавливать эту церковь, у нас бы сейчас и монастыря в городе не было. Ведь монастырь возник потому, что основа его уже была, и монахам было куда прийти. Торжок наш стоит на очень намоленном месте. У нас из раскопок достают древние предме-

ты — XV, XIV, даже XII века,— и, когда к ним прикасаешься, чувствуешь тепло, вложенное теми, кто их создавал, кто ими пользовался. Это не исчезает бесследно — передается нам. По предмету чувствуешь, какой человек его делал.

— И я смогу почувствовать? — с сомнением спросил я.

— Не бывает таких, кто не почувствует...— Голос Татьяны Павловны тихий, мягкий, певучий, совсем без напряжения.— У нас в Торжке какое-то особенное соединение жизни и смерти, единство и близость живых с теми, кто от нас ушел. Это то, что в христианстве называется “жизнь после смерти”. В нас живет память многих поколений. В ком-то звучит громче, в ком-то тише или пока молчит, но она есть. А ведь здесь еще и староверы живут, те самые, с никоновских времен. Когда-то монастыри окружали Торжок, словно крепости. На восьми основных дорогах, проходящих через город, стояли восемь монастырей. Они были разобраны во время литовского нашествия. А вот Борисоглебский устоял и сейчас оказался в центре города. Монахи восстанавливают монастырь день и ночь. Работают вручную, потому что монастырь очень старый, и если по совести, то надо строить новый. Но как, если каждый кирпичик — памятник и история. Ведь Борисоглебский монастырь — ровесник Киево-Печерской лавре и Новгородскому Юрьевскому монастырю.

— Как, по-вашему, Пушкин был религиозным? Успел открыть для себя Христа?

— Нам надо его внимательнее читать, и тогда такого вопроса не возникнет. Христос для Пушкина существовал всегда. В его произведениях, в письмах чувствуется глубокая религиозность. Если решал он что-то в своих религиозных поисках, то окончательно нашел после создания “Бориса Годунова”. Помните, как он ликовал, окончив трагедию? И если у кого вопрос об отношении Пушкина к Христу возникает, то надо сто раз перечитать, как он прожил свои последние часы, как умирал, как прощался с женой, с детьми, с друзьями, с окружающим миром...

После этих слов Татьяна Павловна замолчала, ушла в себя. Затихли и все остальные, мысленно перенесясь в последние январские дни 1837 года в Санкт-Петербург, на Мойку, 12, где, окруженный ближайшими друзьями, умирал смертельно раненный Пушкин...

Из письма П. А. Вяземского к А. Я. Булгакову: “...Данзас, желая выведать, в каких чувствах умирает он к Геккерну, спросил его: не поручит ли он ему чего-нибудь в случае смерти касательно Геккерна? “Требую,— отвечал он ему,— чтобы ты не мстил за мою смерть, прощаю ему и хочу умереть христианином”.

(Бывшие же с Ним, видя, к чему идет дело, сказали Ему: Господи! не ударить ли нам мечом? И один из них ударил раба первосвященникова и отсек ему правое ухо. Тогда Иисус сказал: оставьте, довольно. И, коснувшись уха его, исцелил его. Лк.: 22.50—51)

Из письма Жуковского к Л. С. Пушкину: “...Он мучился менее от боли, нежели от чрезмерной тоски: “Ах! какая тоска! — иногда восклицал он, закидывая руки за голову. — Сердце изнывает!”...

(Тогда говорит им Иисус: душа Моя скорбит смертельно; побудьте здесь и бодрствуйте со Мною. Мф.: 26.38)

В. И. Даль: “...Пушкин положительно отвергал утешения наши и на слова мои: “Все мы надеемся, не отчаивайся и ты!” — отвечал: “Нет; мне здесь не житье; я умру, да видно уж так и надо!”

(Отче Мой! если возможно, да минует Меня чаша сия; впрочем, не как Я хочу, но как Ты. Мф.: 26.39).

Из письма А. И. Тургенева к А. И. Нефедьевой: “...Теперь я опять входил к нему; он страдает, повторяя: “Боже мой, Боже мой! Что это!” Сжимает кулаки в конвульсии”.

(...Боже Мой! Боже Мой! для чего Ты Меня оставил?

МФ.: 27. 46)

И. Т. Спасский: “Незадолго до смерти ему захотелось морошки. Наскоро послали за этой ягодой. Он с большим нетерпением ее ожидал и несколько раз повторял: “Морошки, морошки”. Наконец, привезли морошку. “Позовите жену,— сказал,— пусть она меня накормит”. Он съел 2—3 ягодки, проглотил несколько ложечек соку морошки, сказал: “Довольно”, — и отослал жену...

(И тотчас побежал один из них, взял губку, наполнил уксусом и, наложив на трость, давал Ему пить. Мф.: 27. 48)

В. И. Даль: “Я, по просьбе его, взял его под мышки и приподнял повыше. Он, вдруг, будто проснувшись, быстро раскрыл глаза, лицо его прояснилось, и он сказал: “Кончена жизнь”. Я не дослышал и спросил тихо: “Что кончено?” — “Жизнь кончена”, — ответил он внятно и положительно”.

(...совершилось! И, преклонив главу, предал дух. Ин.: 19. 30)

Жуковский: “Минуты через две я спросил: “Что он?” — “Кончилось”,— отвечал мне Даль. Так тихо, так таинственно удалилась душа его. Мы долго стояли над ним молча, не шевелясь, не смея нарушить великого таинства смерти, которое свершилось перед нами во всей умилительной святыне своей.

Когда все ушли, я сел перед ним и долго один смотрел ему в лицо. Никогда на этом лице я не видал ничего подобного тому, что было на нем в эту первую минуту смерти. Голова его несколько наклонилась; руки, в которых было за несколько минут какое-то судорожное движение, были спокойно протянуты, как будто упавшие для отдыха после тяжелого труда. Но что выражалось на его лице, я сказать словами не умею. Оно было для меня так ново и в то же время так знакомо! Это было не сон и не покой! Это не было выражение ума, столь прежде свойственное этому лицу; это не было также и выражение поэтическое! нет! какая-то глубокая, удивительная мысль на нем развивалась, что-то похожее на видение, на какое-то полное, глубокое, удовольствованное знание. Всматриваясь в него, мне хотелось у него спросить: “Что видишь, друг?” И что бы он отвечал мне, если бы мог на минуту воскреснуть? Вот минуты в жизни нашей, которые вполне достойны названия великих. В эту минуту, можно сказать, я видел самое смерть, божественно тайную, смерть без покрывала”.

И еще одно воспоминание В. И. Даля: “Пушкин заставил всех присутствующих сдружиться с смертью, так спокойно он ожидал ее, так твердо был уверен, что последний час его ударил. Плетнев говорил: “Глядя на Пушкина, я в первый раз не боюсь смерти”.

Вернемся после этих трагических, скорбных, но все же торжественных в своем величии часов и минут обратно в Торжок, к нашим поэтам, за их гостеприимный стол.

Среди них своей внешностью выделяется Татьяна Мчедлишвили. Я решил спросить у нее, у грузинки, о национализме: есть ли таковой в Торжке и если да, то в чем он выражается? Не беспокоят ли ее из-за внешности?

— Всю жизнь беспокоят. Наверное, так народ наш устроен. Не нравится ему моя внешность. В Грузии я почти не была. Только в детстве. Мы прожили там лишь полгода. Нас не приняли родственники из-за того, что мама у меня — русская. С тех пор мы живем в Торжке. Но и здесь я часто сталкивалась с оскорбительным отношением к своей фамилии, к внешности. Это было и в школе, и в институте. Сейчас здесь вроде много, как о нас говорят — “лиц кавказской национальности”, но все равно я испытываю к себе особое отношение. И в автобусе, и в магазине, и в больнице.

— Может, Татьяна, это лишь мнительность?

— Какая же это мнительность? Прямо так и говорят. Еду в автобусе, а меня спрашивают: “Ты кто? Армянка?” Это когда была война в Нагорном Карабахе. Кажется, хотят выкинуть из автобуса. Или в больнице спрашивают: “Ты кто такая? Зачем сюда пришла?” Стою в гардеробе, хочу взять пальто, подаю номерок, а мою руку отшвыривают и обслуживают других. Я оторопела, думаю, случайно, спрашиваю: “Почему вы не берете мой номерок?” А мне: “Езжай к себе и там возмущайся”. Вот как! Мой отец уже умер, но я помню, сколько раз он приходил со слезами на глазах оттого, что его оскорбляли, унижали, называли спекулянтом. Я себя в душе считаю истинно русской, по-грузински даже говорить не умею. Но в моих жилах течет и грузинская кровь, и, когда я смотрю грузинские танцы, слушаю песни, мне хочется запеть, но... я не знаю языка.

— Радуйтесь, что вы не негр,— успокоил я Татьяну и вспомнил, как недавно встретил в Москве на одной из бензоколонок чернокожего парня, который там подрабатывал.

Он родом из Сенегала и был даже не черным, а скорее синим. Работал очень расторопно, добросовестно, был вежливым. По-русски говорил хорошо, и я спросил, не достают ли его наши люди. Парень ответил, что отношение к нему просто невозможное. Такого, говорит, он нигде не встречал: оскорбляют, стараются унизить, посмеиваются, бывает, швыряют деньги прямо на землю... Но, что поделаешь, он учится в институте, а денег на жизнь не хватает. Хозяин заправочной станции, как мне объяснили, большой любитель экзотики и с удовольствием принял на работу чернокожего для привлечения клиентов. И действительно, как показала практика, клиентов прибавилось. Оказывается, среди нас много таких, которые любят, чтобы их обслуживали негры. У наших людей вдруг обнаруживается какая-то особая гордость за себя лично и за всю белую расу, преимущество которой они в этот момент ощущают. Так почему бы за те же деньги, что тратишь на других заправочных, не получить еще и удовольствие? Не случайно у входа в некоторые московские рестораны и гостиницы стоят именно темнокожие. Мелочь, а нашему человеку приятно. И это в Москве, где, кажется, ко всему привыкли. А попади такой негр в глубинку, в тот же Торжок...

Бывает, вдруг человек захочет ощутить себя русским, украинцем или грузином. Не просто так, что называется, по паспорту, а в полном смысле этого слова. Вот как, например, Татьяне Мчедлишвили иной раз хочется по-грузински запеть (“Голос песен грузинских приятен”). Ну, так пой, если умеешь. Подбери песню, сочини наконец и спой. Или станцуй! Да так, чтобы не только твой, но и другие народы прислушались, присмотрелись и разделили твою любовь. Поймут песню или танец — поймут остальное. Или, если ты украинец, что мешает идти по пути Тараса Шевченко? Но нет. Песни, танца, стихов здесь, оказывается, недостаточно. А что мы, русские? Сколько раз на дню слышим: “великая страна”, “мировая держава”... Чем подкрепляем мы эти самонадеянные и обольстительные словосочетания? Количеством боеголовок? Бескрайней, но уже сужающейся территорией? Историей нашей, в коей действительно много великого? Или воинственными предками, которые, жертвуя миллионами жизней, оставили непутевым своим потомкам могучее государство? А может, масштабами своих бед, которым и в самом деле трудно подыскать аналог?

Почему же национальное самоутверждение человека или даже целого народа так часто происходит за счет унижения, оскорбления, растаптывания других? Почему на, казалось бы, очевидный вопрос до сих пор нет ответа, хотя уже тысячи лет об этом говорят, над этим думают, к этому равенству призывают мировые религии и мировые культуры? Отчего вновь и вновь заводится в человеке этот позорный червь ненависти, почему разъедает изнутри и не дает сосуществовать с “не такими”, как сам?

Скорее всего — от собственного ничтожества и дикости.

А если представить, что этот унижаемый и оскорбляемый сенегальский паренек чем-то привлечет русскую девушку, ту же кассиршу из автозаправочной (случается ведь подобное, и нередко!), они поженятся, затем появится на свет симпатичный ребенок, уже не совсем черный, а спустя двадцать лет и у него, в свою очередь, тоже будет ребенок, и вообразите, что он может оказаться талантливым, а то и вовсе гениальным, и, как знать, вдруг он нам такое выдаст, такое оставит после себя, что и спустя столетия потомки наши будут им восторгаться и называть нашим национальным достоянием. Или уже не было этого с нами?

“Смуглое лицо, африканские губы, белые крупные зубы, блестящие бакенбарды, мелкие кудри, темные глаза под высоким лбом...” — узнаете?

...А я, повеса вечно праздный,

Потомок негров безобразный,

Взращенный в дикой простоте,

Любви не ведая страданий...

Назовите, кто за всю историю нашу был более русским, чем он? Кто еще сумел так выразить нас и так за всех нас, русских, сказать?

Так кого же мы унижаем и оскорбляем? Кого гоним и почему так легко идем против рожна?

И вот здесь, в Торжке, за гостеприимным столом собрались поэты и среди них русская грузинка Татьяна. Ее самое светлое воспоминание — детство, три счастливых года, которые она провела в русской деревне Сорокино у “единственной и любимой” бабушки. И сегодняшние переживания Татьяны, ее бесконечные тревоги и печаль, как это бывает не только у поэтов, вызывают тоску и удивительные мечтания об ушедшем прошлом. Впрочем, для нее не ушедшем.

Снова память вернет дорогу мне

В старый дом.

Загорелое, босоногое

Детство в нем.

Где котенок на солнце жмурится,

Грея бок.

Где вприпрыжку спешу на улицу,

За порог.

Там, с глазами небесно-чистыми

Ото льна

И с колосьями золотистыми,

Есть Страна.

А в речушке волна игристая

Бьет хитро.

Из-под ног уплывает быстрое

Серебро.

И вкусны караваи хлебные

Из печи,

И блины золотисто-медные

Горячи.

Мед пчелиный — смолой яичною

на столе...

Все там сказочно-необычное,—

В той Стране.

Кто из нас хотя бы на миг не “убегал” в эту солнечную Страну от окружающих напастей? Кто не вспоминает при этом глаза своей бабушки — мудрой и доброй феи нашего детства, хранительницы духовной чистоты и добрых нравов, нередко единственной защитницы нашей, способной понять, выслушать, приласкать? Кому, как не своей бабушке, мы жаловались на то, что нам плохо, тревожно, неуютно? Перед кем еще мы так игриво хвастались и задавались, понимая, что бабушкам нашим и этого будет недостаточно,— так глубока, беззаветна и даже эгоистична их любовь к нам. И ведь бабушкам ничего не надо от нас взамен. Ничего! Только бы мы были сыты, тепло одеты да не уходили далеко от дома. Вот и маленький Саша Пушкин, когда взрослые своими настойчивыми требованиями допекали и терпению приходил конец, убегал к бабушке — Марии Александровне Ганнибал. А домик няни в Михайловском или имение П. А. Осиповой-Вульф в Тригорском — не есть ли это та самая Страна, где всегда ждали близкие сердцу люди и куда так стремился “спрятаться” неспокойный Пушкин?

Счастлив тот, кто сохранил для себя такую Страну, пусть в мечтах, в воспоминаниях, а с возрастом — увы — еще и в дорогих сердцу могилах, которые не каждый день навещаешь и о которых не всякий час думаешь...

Наконец заговорил руководитель объединения “Тверца” Василий Миронов,

которого я по нашим писаным и неписаным правилам попросил подвести итог встречи.

— Ну какой может быть итог? — сказал он.— Важно понять смысл нашего объединения. Сюда приходят филологи, музыканты, инженеры, которые только постигают азы поэзии. Сказать, что я живу лишь поэзией, нельзя, ведь я не большой поэт и не выдающийся писатель. Объединение нужно для того, чтобы я знал, для чего живу. Работаю в сельском хозяйстве, где зарплату платят один раз в год. Поработав там неделю, один вечер провожу здесь, со своими товарищами, друзьями. И такой зарядки мне вполне хватает на следующую неделю.

— Кем же вы работаете? — спросил я Василия.

— Заведующим родильным отделением на ферме. И меня это нисколько не смущает. Многие спрашивают, как я до такой жизни докатился. Но мне это интересно. А когда я, например, вхожу в автобус, кто мне скажет, что я зачуханный колхозник?

И действительно, глядя на руководителя объединения “Тверца”, так не скажешь.

— И кто, простите, там на ферме рождается? — спросил я руководителя торжокских поэтов.

— Телята. Меня воспитали так, что могу работать где угодно. Мой брат был и журналистом, и председателем колхоза, сам я был председателем сельсовета и вообще прошел через многое. Но эта работа помогает поддерживать больную маму: я работаю по ночам, а днем могу за ней ухаживать. Остальное время — для творчества. Рядом с коровами прекрасно пишется.

По словам Василия, объединение он возглавил вынужденно, после того как умер молодой поэт Владимир Струков — основатель и первый руководитель “Тверцы”. Его фотография висит на стене, на почетном месте. Никто за это дело браться тогда не хотел, потому что, кроме хлопот, оно ничего не приносит. А Василий взялся и не жалеет. Он пишет стихи, прозу, но более всего удаются пародии.

— Торжок, конечно, город провинциальный,— говорит Василий,— но послушайте наших поэтов, наших поющих девушек, посмотрите на нашу Валентину Федоровну Кашкову, которая так великолепно говорит и пишет о Пушкине. Мы-то знаем, что Торжок никакой не заштатный город и мы не последние поэты.

Все наконец-то стали пить чай и есть, что было на столе, в том числе и плов с огромной куриной ногой, которая при известных обстоятельствах выдержала бы на себе небольшую избушку. Сейчас же эту ногу все почему-то отказывались есть, причем в мою пользу.

Поэты продолжали чаепитие, а я, сославшись на усталость и занятость, попрощался с ними и вышел на улицу. Было еще светло. В Тверском крае в июне ночи почти белые. Меня вышел проводить Василий Васильевич. Еще и поблагодарил за встречу...

Это вам спасибо, дорогие торжокские поэты, за то, что вы пустили меня к себе, напоили чаем, накормили пловом, а еще — за то, что доверились и целый вечер читали свои стихи, делились сокровенным. Я далек от поэзии и не могу судить о качестве ваших стихов, не решусь точно сказать — кто пишет лучше, кто хуже, но могу сказать искренне: мне близки ваши мысли, ваши переживания и ваши тревоги. И если когда-нибудь выйдет томик современных торжокских поэтов, я его обязательно приобрету и хранить буду рядом с томами Александра Сергеевича Пушкина. И он, и вы — наши добрые русские поэты.

Я возвращался в санаторий “Митино”. Ехал по вечернему Торжку, как и накануне, медленно, уставший от впечатлений...

Вот ведь что-то люди делают, как-то живут, и не хлебом единым: пишут стихи, вышивают золотом, что-то лепят, строгают, танцуют, поют, пишут книжки... И, посмотрите, всегда рядом с ними Пушкин.

Впрочем, почему “с ними”? Правильнее сказать — “с нами”. Почему же все-таки к нему тянемся? Сами, без всякого подгона. Люди религиозные и, кажется, далекие от религии. Мы, конечно, несовершенны, хуже того — плохи. Но что было бы без него? И сам Пушкин тоже был всяким, бывало, говорил и писал такое, что неловко читать. Но люди-то что помнят? Только доброе. Все недоброе отметается. Вот он написал непристойность об Анне Керн в письме к Соболевскому. Это не тайна. Об этом знают. Желающие блеснуть такими “знаниями” обязательно вам об этом напомнят. Ну и что? Сохранилось-то в памяти народной об Анне Петровне Керн только возвышенное и чистое. Почему?

Наверное, потому, что с самого раннего детства, когда мы искренни и открыты, еще прежде всех учений и наставлений, мировоззрений и наук мы входим в Мир пушкинских сказок. И возвратиться, покинуть этот Мир уже нельзя. “Руслан и Людмила”, “Сказка о рыбаке и рыбке”, “Сказка о царе Салтане”, “Сказка о мертвой царевне и семи богатырях”... Нас окружают не только герои, но и пушкинский язык, его интонации, музыкальность, а главное — события, в которых добро непременно побеждает зло, и мы, пока дети, в это безоговорочно верим. Но вот чудо! Вырастая, мы не оставляем этот Мир, берем его с собой во взрослую жизнь. И вновь вопрос: почему? Почему не оставляем, хотя с годами и сердце черствеет, и память слабеет? Да потому, что вместе с этим пушкинским Миром нас окружают и те, кто нам этот Мир открыл, кто донес его до нас, кто нам, только-только делающим первые шаги, подарил его. Это значит, что вместе с пушкинскими сказками в нас звучат голоса наших родных и близких, их интонации, передается их тепло. Забыть это уже нельзя. Вот почему оставить пушкинский Мир сказок невозможно. Оставить его — значит забыть себя.

С годами к сказкам присоединяются пушкинские стихи, его лирика, потом драматические поэмы, проза, наконец письма, и все это ложится на уже подготовленную в детстве почву, наполняет ждущую все новых и новых свиданий душу, и уже кажется, что без этого жить нельзя. Наверное, не столько Пушкин с нами, сколько мы с ним.

ВЕЧЕРНЯЯ ПРОГУЛКА В ПРУТНЮ

Вечером мы встретились с Режиссером и решили, несмотря на усталость, прогуляться. В июне в этих краях смеркается лишь на два-три часа.

Мы вышли из санатория, прошли мимо гуляющей публики, обошли танцплощадку, откуда на всю округу разносилась однообразная мелодия, вышли за ворота и направились в сторону Прутни. Дорога здесь проходит через лес, и навстречу нам попадались небольшие группки отдыхающих. Но вскоре мы остались одни, и беседовать уже никто не мешал.

Режиссер какое-то время любовался лесом, наслаждался прохладой и тишиной, затем неожиданно произнес:

— Вот бы моим артистам выбраться сюда. Походили бы по пушкинским местам, посмотрели, помолчали... Может, хоть о чем-то задумались бы. А они только орут. А чего орать-то? Я им говорю: “Поспокойнее надо работать. Вы же, говорю, не в лесу, а в театре, на сцене, вас зритель пришел послушать...” Нет! Орут — и все. Хоть кол на голове теши! Они думают, что криком можно что-то объяснить или кого-то в чем-то убедить. Вообще у нас в стране все привыкли орать... А ведь зритель просто устанет и больше не придет в театр.

Режиссер говорил тихо, спокойно, казалось, он сейчас не здесь, под Торжком, а у себя в театре, на репетиции.

— У них одно на уме,— продолжал Режиссер,— лишь бы куда-нибудь смотаться, лишь бы не работать. Мне уже вон сколько — и ничего, вкалываю, а им лишь бы дурака валять. Чуть отвернешься, они уже пляшут, скачут, визжат... За границей актеры работают, там дурака не поваляешь, режиссер сразу скажет: “До свидания, господа”,— и все. А здесь у них тысяча причин: то одно, то другое, то третье... Начинаешь им высказывать: “Господа актеры, так же нельзя работать!” — огрызаются, хамят, паясничают... Наверное, думают: “Вот старый дурак привязался! Хоть бы помер скорее”.

— Ну что вы говорите! — не выдержал я напрасных сетований Режиссера.— Я же знаю, как они вас любят, как на вас смотрят... Как на Бога!

— Это они делают вид, что любят. Им же ничего не стоит скорчить рожу... Вообще профессия у них тяжелая. Актерский кусок хлеба тяжело дается. И денег ни черта я им не могу платить.— Неожиданно Режиссер стал говорить об актерах с сочувствием.— Так стараюсь вывезти их на гастроли куда-нибудь, подкормиться... Они ведь и спиваются от невостребованности. Им надо работать на сцене, а как сыграешь роль, если нет денег? Или когда жить негде?

— А вот Александр Сергеевич,— решил я перевести каким-то образом разговор,— тоже мучился всю жизнь, страдал... Что вы об этом думаете?

Здесь мой Режиссер сразу же подобрел, лицо стало мягче, в глазах засветилась улыбка. Затем улыбка исчезла, ее тотчас заменил суровый, даже угрюмый взгляд, и, остановившись, он медленно, низким голосом прочел:

Нет! Не могу противиться я доле

Судьбе моей: я избран, чтоб его

Остановить не то мы все погибли...

Режиссер улыбнулся:

— Ему говорят, мол, Сальери не виновен, а он: “Кто освистал “Дона Гуана” — мог отравить и его создателя” — и все! Удивительный тип Александр Сергеевич, какой-то залетный ангел.

Режиссер задумчиво помолчал, сделал несколько шагов и опять остановился:

— Вот у Шекспира — родители неграмотные, дети не умели даже расписаться. Откуда же взялся Шекспир? И Пушкин! Родители ничем не примечательны, брат и сестра — тоже, дети и внуки — ни одного серьезного сочинения... Откуда взялся Пушкин? Еще кто-то сомневается, есть ли Бог. А вот его Промысел! Очевидный, наглядный. Язык дал России! Всю ее зарифмовал. А письма! Перечитайте, что он писал Наталье Николаевне, друзьям... Светлая душа. Умел радоваться жизни, каждому дню ее, каждому окружающему предмету. Судьба у него, ох, какая непростая! Можно было запросто превратиться в какого-то брюзжащего, угрюмого и обиженного типа, а он оставался всегда светлым. Посмотрите, рядом с Пушкиным нет уныния, безнадеги, нет места мраку...

— Странно у него с Натальей. Кто-то ее ругает, обвиняет во всем, что с Пушкиным произошло...

— Он ее любил — и в этом все. Что ж тут скажешь? Сколько написал и для нее, и благодаря ей! Это же надо помнить, а чего здесь кого-то обвинять? Он ведь был натурой тонкой, очень чувствительной... да еще необычайно суеверной.

— А откуда такое суеверие?

— Тоже не на пустом месте. Он в молодости зашел вместе со своим приятелем к гадалке. И она им предсказала насильственную смерть. Причем Пушкину от руки “белокурого человека”. Все бы ничего, наверное, обошлось бы и даже в памяти не осталось, но этого приятеля-офицера закололи на следующий день. С вами такое, не приведи Господь, случись, не стали бы суеверным? Пушкин был суеверным до смешного. И всегда боялся белокурых. Кстати, Дантес был белокур...

— У меня впечатление, что он был человеком тяжелым, в чем-то несносным. Чуть что — сразу на дуэль.

— А вы знаете, как он однажды предотвратил дуэль?— спросил Режиссер.

— Свою?

— Нет, приятелей. Это было на Кавказе в 1829 году. Там два офицера повздорили, и дело дошло до дуэли. Так получилось, что оба обратились к Пушкину с просьбой быть у них секундантом. Пушкин пытался их отговорить, а потом согласился, но у кого-нибудь одного, по жребию. Второго секунданта предложил выбрать самим. Они согласились и через какое-то время встретились на месте дуэли. Когда уже стали с пистолетами у барьера, Пушкин говорит: “Начинаю считать: “раз!” И в это время неожиданно заиграл оркестр, спрятанный в кустах, а друзья дуэлянтов выбежали с шампанским и стали между противниками. Тогда Пушкин вскричал: “Умоляю вас именем Бога и России — помиритесь!” И они помирились.

— Невероятно, если это правда.

— Конечно, правда. Но это надо было все так устроить, привезти оркестр, всех уговорить, убедить. “Именем Бога и России — помиритесь!” А мы сейчас деремся, убиваем друг друга, стреляем, и никто не скажет так, как сказал Александр Сергеевич.

Некоторое время мы шли молча.

— А самого от дуэли никто не спас. Говорят, если бы Пущин был рядом, то не допустил бы. Но он был в ссылке...— нарушил я молчание.

— Много чего говорят. Мы вот все замечаем, что он трудный был, “невыносимый характер”... Мы хотим, чтобы нас все устраивало. И вообще,— тут Режиссер почти разозлился,— у нас такой, как они сейчас любят говорить, “менталитет”, будто нам все должны... Что за страна! Да никто нам ничего не должен! Появится талантливый художник или писатель — уже он что-то “должен”. А каково ему с нами, со всеми, с окружающим миром?

— Кто же все-таки мог предотвратить дуэль?

— Только один человек — Наталья Николаевна,— ответил Режиссер, не задумываясь.

— Почему же не предотвратила?

— Почему не предотвратила? Тут можно гадать и многое придумывать, что и без нас давно сделали. Важнее другое: почему эта молодая и красивая женщина могла его спасти?

— У вас есть ответ?

— Ответа здесь может и не быть...— Режиссер замолчал, как-будто раздумывая, начинать эту тему или нет. Затем все же стал говорить: — Известно, что когда родился Пушкин, то матери показалось, что он черный, хотя при рождении все дети немного темные. Вот ей показалось так, и она его невзлюбила. Такое бывает. Младшего любила, к дочери относилась хорошо, а к Александру — никаких чувств. До трех лет он на руках у няни и до семилетнего возраста был очень тихим, робким, маленьким. Родители думали, что у него с головой не все в порядке. Знаете поговорку: “В семье не без урода” — вот это такой случай. И когда на него взрослые кричали, ругали и было уже невмоготу, Александр Сергеевич убегал спасаться к бабушке — Марии Алексеевне. У нее была такая большая корзина, куда она складывала пряжу или вышивку, и мальчик прибегал, прятался в эту корзинку и тихо сидел, смотрел на бабушку, как она работает. Представляете картину? Сидит бабушка, что-то рассказывает, а на нее смотрит эдакий маленький кудрявый мальчик. Он знал, что это его единственное убежище, а бабушка — надежная защитница.

— Позже такой защитницей для Пушкина стала няня?

— Арина Родионовна для него всем была. Вообще без знания детства нельзя понять и всего Пушкина. Он всегда будет искать себе убежище, вот эту самую “бабушкину корзинку”. Потом родители отправили его в Лицей, а по сути — просто сбагрили. Сначала вообще хотели устроить куда-нибудь в религиозное закрытое заведение, но подвернулся Лицей. И вот, представьте, двенадцатилетний мальчик, да еще такой непростой, остался в одиночестве. Ведь Лицей — это не семья. Там были свои законы, правила, и они от домашних резко отличались. Главное, ребенок уже был волей-неволей самостоятельным и защищать должен был себя сам. Отсюда у Пушкина занятия физическими упражнениями, тяга к фехтованию... Вообще он после Лицея хотел идти в лейб-гусары, но из этого ничего не получилось. Потом начались великосветские кутежи в столице, всевозможные салоны. Это все была такая, как у нас любят говорить, “реакция на трудное детство”. А ведь он еще и работал при этом. И работал неистово. Писал, сочинял. В двадцатилетнем возрасте он уже был известен всей литературной России и едва за свои сочинения не угодил в Сибирь. За него заступились и уговорили царя не наказывать строго. То есть уже и царь знал сочинения Пушкина. Его командировали на юг. На самом деле,— выслали. Следили за ним. Потом отправили в Михайловское... Казалось бы, опальный сын возвратился к родителям, его бы успокоить, обогреть... Вместо этого — открытая вражда. Родной отец за ним следит, докладывает по инстанциям. Прочтите письмо Пушкина Жуковскому. Я более горького и отчаянного письма у Пушкина не читал. Его пишет несчастный человек... Он взывает к Жуковскому: “Спаси меня!” Решает написать письмо царю и просить, чтобы тот перевел его в одну из крепостей.

— И он в это время скрывался у Осиповой-Вульф,— вспомнил я рассказ

В. Ф. Кашковой.

— Да, он искал спасения, искал тепла в этом семействе и, слава Богу, нашел. Представьте, в двадцатипятилетнем возрасте выслан в деревню, без всякой надежды на скорое возвращение,— словом, пленник, узник, как хотите... И главное, очень одинок. Да, были друзья, были романы, увлечения, но, как сейчас модно говорить, “по большому счету” он был одинок. Перечитайте стихотворение “Зимний вечер”.

...Наша ветхая лачужка

И печальна, и темна...

Режиссер задумался, и мы опять какое-то время шли молча.

Что есть одиночество? Спроси — и такого наговорят! Но еще прежде спросят: “В каком смысле?” У одиночества, как кажется, может быть не один смысл.

Назовешь ли одиноким человека, не окруженного родными, друзьями, знакомыми, не обремененного обязательствами и ответственностью, не имеющего никакого дела, тем более призвания и таланта?

Назвать можно. Но одиночество, о котором говорим сейчас мы, совсем другое.

Можно ли признать одиноким человека, случайно попавшего на необитаемый остров?

Конечно. Он действительно одинок и несчастен. Но его одиночество вынужденное. Он с радостью избавится от него при первом же случае, которого ждет и на который надеется.

Одинок ли инок, стоящий на коленях перед иконами в келье?

Физически — да. На деле — он разговаривает с Богом и от того, быть может, счастливее всех прочих, включая тех, кто привык служить Богу соборно. Значит, и здесь речь не об одиночестве, а скорее об уединении, состоянии радостном и желанном для всякой утонченной натуры.

Когда заходит речь об одиночестве Пушкина, то видится нечто совсем иное. Это то самое одиночество, которое довелось испытать очень немногим, лишь призванным. Когда Блез Паскаль утверждал: “Иисус одинок в этом мире”,— он имел в виду именно такое одиночество. Это состояние изобразил Крамской в картине “Христос в пустыне”.

Кажется, вот одиночество — ты есть, а вокруг — пустыня! На самом деле, одиночество как раз в обратном: не тогда, когда вокруг тебя пустыня, ты один и нет никого, а когда все есть, существуют, живут, пируют и даже рядом с тобою, но... ты сам как будто не существуешь для них. Ни для тех, кто рядом, ни для тех, кто далеко, ни для прочих. Ты не существуешь ни для кого! Ты есть лишь для себя и только для себя творишь, мыслишь и плодами своих творений даже можешь потешать ближних. Но сам для них не существуешь.

В этом смысле одиночество не отстраненность твоя от мира, а отстранение мира от тебя. Это состояние ужасное и в чем-то невыносимое, но оно может оказаться и счастливым, потому что позволяет открыто смотреть на окружающий мир, не страшась последствий сказанного или написанного. Это тот редкий шанс, когда призванный становится пророком и даже может судить мир! Тот самый мир, в который он явился, но который этого не заметил.

Единственное, что может привлечь внимание к тебе,— твоя смерть. В этом смысле смерть призванного — величайшее благо, желанный и представимый для него миг: “Совершилось!” Можно сказать, что смерть для призванного есть настоящая жизнь, потому что со смертью приходит конец одиночеству. Это и есть воскресение!

Когда я думаю об одиночестве Пушкина, мне видится запорошенная снегом по соломенную крышу небольшая избушка. К ней не подойти, не подъехать: темная ночь, мороз, метель, сугробы, все дороги заметены, да и где находится эта избушка — не знает никто. Но там, внутри, уютно, тихо, чисто и удивительно тепло. Горит огонь в печке, несколько свечей, полумрак... Сидит в кресле поэт. Немного в стороне — дорогая его сердцу няня, Арина Родионовна. Чем-то занята, рукодельничает. Единственное живое существо, которое рядом. Пушкин одинок, и она здесь для того, чтобы свидетельствовать о его одиночестве: если бы не няня, через кого бы к нам обратился поэт?

В стихотворении “Зимний вечер” отражается состояние глубокого одиночества поэта. Это, быть может, самое грустное из всех пушкинских стихотворений. В нем сокрыто гораздо большее, чем может показаться на первый взгляд. Попробуйте прочесть его очень тихо, почти шепотом, поздним вечером и обязательно, когда останетесь одни.

...Спой мне песню, как синица

Тихо за морем жила;

Спой мне песню, как девица

За водой поутру шла...

В таком одиночестве пребывал Пушкин до последних своих дней...

Но вот он на смертном одре...

Из письма Я. М. Неверова к Шевыреву от 28 января:

“Сегодня целый день перед домом Пушкина толпились пешеходы и разъезжали экипажи: весь город принимает живейшее участие в поэте, беспрестанно присылают со всех сторон осведомляться, что с ним делается...”

Пророк умирает... Заканчивается его одиночество.

Тем временем Режиссер продолжал:

— Вспомните, как Александр Сергеевич радовался приезду в Михайловское Пущина. Какие стихи родились от этого восторга: “Мой первый друг, мой друг бесценный...” Выбежал к другу босиком, полуодетый, обезумевший от счастья. Перечитайте об их встрече... Он взрослел и еще неосмысленно, призрачно, может, интуитивно, но уже ждал ту, которая могла бы вернуть ему тепло, которого он был лишен в детстве. Пушкин искал в этом спасение, и, конечно, никто, кроме женщины, такого сделать для него не мог.

— Керн тоже тогда появилась.

— Да. Пушкин влюбился в нее и ревновал страшно. Сочинял ей удивительные письма, какие чувства открылись в нем... Ну а про известные стихи и говорить нечего: кто еще из женщин таких удостоился?

Режиссер остановился, задумался, затем мы вновь не спеша двинулись вперед. Вот уже показались деревянные избы, а за ними — старинная церковь и кладбище, на котором покоится А. П. Керн. Режиссер, глядя на церковь, трижды перекрестился, поклонился, но, поскольку было уже поздно, к самой могиле подходить не стали. Повернулись и пошли обратно.

— Но Анна Петровна Керн была еще не “та”,— предположил я.

— Не “та”. В 1828 году он написал стихотворение “Предчувствие”: “Снова тучи надо мною собралися в тишине...” Надо внимательнее читать Пушкина,— серьезно произнес Режиссер.— Там у него все есть, все написано, только сумей услышать... Как раз в 1828 году он впервые увидел Наталью Гончарову.

— Можно ли сказать, что Гончарова была та, которую Пушкин ждал? — спросил я.

— У меня нет ответа. Пушкин ее любил, боготворил, какие письма писал! Значит, та. Но она его не спасла, не уберегла от смерти — значит, не та. Кто тут может выступить судьей? Только Господь Бог! Первому поэту России нужна была очень красивая женщина, может быть, самая красивая. Наверное, для самоутверждения. Сам он, известно, красавцем не был и это хорошо знал. Но ведь красивые женщины у него были и до Натальи Николаевны. Значит, что-то еще ему нужно было. Совсем другое. Думаю, он надеялся, что эта в меру избалованная и хорошо воспитанная женщина станет той самой, единственной, которой он сможет доверить свою слабость, а она сможет защитить его от окружающего мира. Он надеялся, что со временем она от чего-то напускного избавится, поумнеет, верил, что все лучшее для нее впереди, рядом с ним, Пушкиным, сильным и могучим, бесстрашным и сумасбродным, готовым ко всему, к противостоянию и борьбе хоть со всем миром, но для нее — тем самым беззащитным, лишенным тепла и ласки, одиноким ребенком, который в трудную минуту так стремится поскорее спрятаться в бабушкину корзинку...

Режиссер погрузился на некоторое время в раздумье, потом заговорил снова:

— Есть его письма к Наталье Николаевне, есть письма к друзьям и друзей к нему, сохранились воспоминания современников, многое есть, настоящее и придуманное, наконец есть его творения. Но было и еще нечто такое, чего не выдумаешь,— и это как раз самое важное. Были их разговоры — их и только их тайна. О чем они, счастливые, могли говорить, оставаясь вдвоем, ночью? Как они смеялись, плакали, страдали, наверное, о чем-то мечтали, строили планы? Этого уже не дано знать. Никому! И слава Богу! Потому что это мир не для посторонних, вроде нас с вами, как бы мы Пушкина ни любили. И вот этот тайный мир, даже не тайный, а потаенный пушкинский мир, не дает нам права никого из них двоих обвинять. Мы можем обвинять только этот жестокий мир, имя которому — Россия, в которой его, как Пушкин однажды в сердцах признался, “догадал черт родиться”. Нам — на счастье, а

ему — на беду. Но и Россию — как обвинять? Без нее, с ее бедами и несчастьями, без ее трагической истории — не было бы Пушкина... А вы, простите, когда-нибудь любили? — вдруг спросил меня Режиссер.

— Как вам сказать? — оторопел я от неожиданного вопроса и задумался, спешно перебирая в голове всевозможные свои романы, пытаясь ответить самому себе: который из них можно было бы назвать любовью?

Мой друг сразу это заметил, сочувственно улыбнулся и произнес:

— Все с вами ясно. Пушкина нельзя понять, если не знаешь, что такое любовь. Хоть наизусть всего выучи. Можешь стать даже пушкинистом, а ничего в Пушкине не поймешь... Вот какой был господин Александр Сергеевич!

Какое-то время мы шли молча, затем Режиссер достал из кармана небольшой блокнот и попытался прочесть записанное. Однако не смог из-за отсутствия очков, к тому же уже темнело. Небо еще оставалось светлым, а здесь, у дороги, где густо росли деревья, были сумерки. Тогда Режиссер передал мне блокнот, и я смог прочесть:

Как поэту — мне не нужен никто.

Как женщине, т. е. существу смутному,

мне нужна ясность,—

и существу стихийному — мне нужна воля:

воля другого к лучшей мне.

— Кто это написал? — спросил я Режиссера.

— Марина Цветаева. Это из ее дневников, недавно опубликованных.

Мало что уловив, я прочел цветаевскую запись еще и еще раз.

— Понимаете? — стал объяснять Режиссер.— Она написала: “...мне нужна воля”, затем уточнила: “воля другого к лучшей мне”. Такую формулу нужно было найти, изложить. Сколько потерянных и несчастных судеб из-за того, что не смогли “открыть” ее для себя, своей души, сердца, хотя, может, этот “другой” был совсем рядом. Цветаева формулу нашла. Для себя и вот теперь для других. Но — увы — не оказалось рядом с ней того, кто был сильнее, кто знал и ждал ее, “лучшую”... Марина Ивановна, Марина Ивановна! Сколько же она этими несколькими строчками мне объяснила... Жаль, что только сейчас, под старость, я это понял... Где-то здесь скрывается ответ на вопрос: почему Наталья Николаевна могла предотвратить гибель Пушкина?

— Пушкин не нашел в Наталье то, что искал? Был этим разочарован?

— Можно массу претензий предъявлять Наталье Николаевне, что и происходит. Представить, что она капризна, легкомысленна, не поняла, с кем имеет дело, чьей женой стала, какую роль ей уготовила судьба и прочее. Особенно ей достается от женщин... Я представляю, каково было Александру Сергеевичу. Он же не был, как мы сейчас говорим, бизнесменом. Пушкин вообще у нас первый, кто стал зарабатывать на хлеб писательским трудом. Но это же не бизнес. Просто лист бумаги и перо. У писателя больше ничего нет. Это нелегкий труд, которому удача или поражение могут сопутствовать попеременно, но одиночество — почти всегда. О деньгах думать некогда. А Пушкину надо было добывать деньги, и большие: на содержание квартиры, экипажи, штат прислуги, наряды первой красавицы. Он залезал в долги, все это его терзало, не давало спокойно работать. А ему надо было писать, сочинять, мыслить...

— А Наталье надо было еще кокетничать, танцевать на балах, кружить молодым людям головы, она ведь совсем была молодой,— присоединился я к критикам Натальи Гончаровой.

— Он думал: вот немного повзрослеет, остепенится, одумается, станет той самой... Время шло, а она не вырастала. Он от этого сходил с ума. Делал ошибки. Но и ее тоже понять можно: молодая женщина, а все время на сносях. Один, два, три, четыре... Это же не просто.

— Он ее этим сильно ограничивал, может, хотел таким образом привязать к себе? Есть ведь такой способ...

— Кто знает? Но он только еще больше разжег в ней опасения стать птицей в клетке. Потом он вообще хотел в последнее время уехать в деревню и жить там. Он ведь творить мог только в состоянии душевного покоя.

— Опять в этот свой уголок.

— Да, он всерьез собирался расстаться с Петербургом и светом, который ненавидел. Он приехал в 1835 году в Тригорское ужасно скучный, утомленный... Осенью того года — а что значит для Пушкина осень! — он не мог творить. Это яму можно копать, или что-то перекладывать с места на место, или какое-то занятие шумное, публичное найти, но сидеть в темной комнате при свече и творить, когда сердце разрывается, нельзя! Вот он и пишет Плетневу: “Для вдохновения нужно сердечное спокойствие, а я совсем не спокоен”. Так до самой смерти он и оставался неспокоен. Даже внешне изменился.

— Я читал, будто у него даже волосы в последние месяцы жизни стали пря-

мыми...

— Это правда. Пушкин уже ехал на дуэль, и на Дворцовой набережной встретилась Наталья Николаевна. Она ехала в экипаже. Данзас ее узнал, и, как он потом писал, у него блеснула надежда: а вдруг?

— Значит, Данзас тоже понимал, что Наталья — единственная, кто может предотвратить дуэль?

— Судя по всему, понимал. Но... Пушкин смотрел куда-то в другую сторону, а Гончарова была близорука и ничего не заметила. Они разъехались. Мог что-то сделать Данзас или не мог? Мог ли повести себя, как когда-то Пушкин, когда предот-

вратил дуэль? Не знаю.

— А царь? Он что-то знал?

— Что царь? Мне гораздо интереснее Вревская (опять тверская женщина! — Автор.), которой мог довериться Пушкин. Он встречался с ней накануне дуэли, и она оказалась единственной, с кем Пушкин мог тогда быть откровенным. Я думаю, что он ей рассказал все, что в нем наболело. Это было нечто очень страшное, потому что сама Вревская была в ужасе от услышанного. Но опять же страшное не по каким-то шокирующим фактам, а по глубине переживаний. Исследователи все ищут какие-то письма, прочие материализованные доказательства, а ведь это все из области совсем иной. Страшное было в глазах, в голосе, в душе, в сердце, а не в документах и источниках. Пушкин был одинок, беззащитен, отчаянно искал выхода из своего положения, и никто ему не помог.

— И таким выходом могла стать для него смерть?

— Жизнь его после дуэли должна была круто измениться. Он говорил за три

дня — всего за три дня до смерти: “Я только что перебесился, я буду еще много работать”. Эта его фраза свидетельствует о многом. Впереди оставался один барьер... Как оказалось, роковой.

Мы уже подошли к санаторию и вошли в калитку, и тут Режиссер медленно, несколько монотонно, низким голосом прочел строки из “Езерского”:

Зачем крутится ветр в овраге,

Подъемлет лист и пыль несет,

Когда корабль в недвижной влаге

Его дыханья жадно ждет?..

Он грустно улыбнулся, как будто закончил выступление на сцене, и в тот же миг на нас закричали с балкона второго этажа разбуженные обитатели санатория. При этом честно предупредили, что, если тотчас не замолчим, бросят в нас чем-нибудь тяжелым.

— Вот вам, пожалуйста! — смеясь, произнес Режиссер.— Уже пора спать. Всему свое время.

Заключение

Благодаря Торжку я открыл для себя особого Пушкина. Пушкина, находящегося в пути, в дороге, в движении. Он проезжал через Торжок более тридцати раз! Тверской Пушкин — путешественник. И, знакомясь с таким Пушкиным, невольно задаешь вопросы: почему он бежал из обустроенных и уютных столиц в сельскую глушь, например, в тверскую? От чего и от кого убегал?

Может, от себя? Но куда же от себя убежишь?

Или от невыносимой жизни вокруг? Но где и когда она, эта жизнь, была выносима для таких, как Пушкин?

Тогда я обратил внимание на то, что и другие наши великие тоже постоянно куда-то “бежали”: вот колесит в своей кибитке Гоголь; едет на край света Чехов; куда-то уходит Толстой; путешествуют Достоевский, Бунин... Может, и они от чего-то убегали, от кого-то скрывались, прятались или, может, просто двигались, чтобы в движении обрести хоть какой-то покой? Только какой покой в движении?

И я понял, что ни от кого и ни от чего они не убегали, а, напротив, сами старались догнать, поймать, уловить...

Кого же?

Есть у нас, у русских, в характере одна особенность, не совсем нами же любимая и почитаемая: долготерпение к своим бедам. Этакое непротивление своему унизительному, рабскому и нищенскому существованию. Не “непротивление злу насилием”, а просто: непротивление злу.

Откуда это?

Быть может, эта черта русского характера — в природе наших огромных, необъятных пространств, куда русский человек, послав все подальше, мог безоглядно бежать? Ведь у него всегда был шанс спастись уходом или даже бегством и, значит, был выбор: стоять насмерть перед лицом беды или уйти от нее.

У какого еще народа был такой выбор?

Итак, безоглядное бегство как способ борьбы с напастями, как форма выживания и возможность безнаказанного протеста. Русский человек бежал, его преследовали напасти, он снова спасался бегством, его вновь и вновь догоняли... и так без конца, потому что ни у пространства нашего, ни у наших невзгод конца нет. Мы и в самом деле кочевники, как уже о нас кто-то сказал. Но кочевники особенные: голодные и обездоленные, мы не преследуем добычу, а, напротив, бежим в вечной надежде ею не стать.

...Помните картину “Смерть переселенца”? Вот и ее, в свою очередь, тоже написал передвижник...

Так вот, эта “разбегающаяся” во все стороны измученная страна, это вековое бегство, этот хаотичный, неорганизованный исход — без пророка, без пастыря, самочинно, в разные стороны, куда глаза глядят — выработали одну из самых очевидных черт в нашем характере: мы неспокойны! Мы как будто всегда в ожидании дороги, пути, где главный смысл — все-таки в “ожидании”.

Когда куда-то едем из своего дома, то не кажется ли, что гораздо больше ожидаем саму дорогу, чем цель нашего следования? Так же и обратно: дорога домой, ожидание возврата более трепетно для нас, чем сам дом, где очень часто нас поджидают лишь новые беды и тревоги.

Блуждающая, не сидящая на месте душа наша как будто еще при жизни оставила тело. Не оттого ли правильнее нас называть бездушными, чем “бездуховными”?

...Какой же путь надо успеть проделать тому, кто призван стать — Ловцом человеков! Какие пространственные расстояния должен преодолеть и каких духовных высот достичь тот, кто взял на себя поиск живых, но не мертвых душ!

Только в движении, в бесконечном пути можно уловить эту видимую, но постоянно ускользающую нить народного характера. Вот почему наши великие — Скитальцы. Они не убегают — но догоняют, ловят, собирают... и от этого не могут никак стать нашими пастырями (поэтому и нет у нас добрых пастырей) — ведь они всегда в погоне за разбегающимися в разные стороны душами и, значит, всегда позади, в конце. Они — наши великие замыкающие.

Вот почему дорога — спутница жизни всякого ищущего сердца, и прежде всего Александра Сергеевича Пушкина, первого из всех так близко подступившего к русской душе. Он и до сих пор путешествует неотрывно с нею. Так вцепился, так схватился, что скорее всего уже никогда эту душу от себя не отпустит. И, пока будет Россия, в каждой живущей здесь душе пушкинская строка отзовется добрым и бесконечным эхом.

Конец

 [Актуальные темы] [История и современность][Начальная страница] [Карта сервера] [Форумы] [Книга гостей]