Вот, начал я писать какие-то рассуждения о современно мире, о руководителях, о терроризме. Провинциально очень пишу, об этом столько уже всего есть. Но, может быть, ход мыслей получается не без пользы какой-то.
Фрагмент первый
Политический мир, который сложился после Великой французской революции - это мир позерства, актерства, акционизма. В нем действует не человек, а его событие, акция. Человека оценивают по акции, а это очень опасно.
Мир протяженной жизни превратился в мир мгновений. “Мгновенья раздают кому позор, кому бесславие, а кому бессмертие…” - это опасный путь исторической, и вообще любой нравственной оценки. Человек важен в своей целостности, и, хотя, конечно, очень нередко мгновение аффекта может стать критически важнее всей остальной жизни, но на этом нельзя строить ни личную, ни общественную жизненную концепцию.
Но это данность жизни, общественной жизни, политики и политической историографии после 1789 года когда в политическом "сердце Европы" вековая борьба за смену элиты обернулась успешным бунтом маргиналов против всякой элиты, а впечатляющая "движуха", сначала безобидно-анархическая, а потом безгранично кровавая стала всепоглощающей игрой, и целью, и средством одновременно, компенсатором и личных, и общественных проблем.
Ушли средние века с их постоянством, с разделением сиюминутного скоморошества и подлинной деятельности, основанной на тысячелетнем фундаменте. Ролевая игра стала диктатором. Показывать себя стало инструментом достижения жизненной цели. Конечно, и в средние века актерство временами пробивалось на вершину мировой деятельности: казни ведьм, Иван Грозный, который своими играми так всех запутал, что до сих пор о нем спорят “до крови”, Лжедмитрий, в чем-то Петр Первый и другие примеры. Но с началом “политического девятнадцатого века” концентрация общественного актерства и позерства сгустилась непомерно и по всей Европе, хотя и по-разному, в разных формах, и временами надолго пропадая. На протяжении всего девятнадцатого века в обществе шла некая "кампания за подлинность жизни”, велась борьба с примитивной событийностью и позерством, и эта борьба временами была успешной, а временами, в свою очередь, примитивной, лицемерной и жестокой. Деятели прогресса в девятнадцатом веке ощущали угрозу, которая исходит от суеты и позерства - обратных сторон этого прогресса. Но ощущений, понимания, ответственности, рефлексии в общем масштабе не хватило: крайние “прогрессисты” и крайние реакционеры сообща упорно добивались - и добились - исключения “центра” из общественного процесса.
Но в веке двадцатом обратные стороны преуспели во всем, в чем только могли.
Кровавая театральность питала злые народнические и националистические иллюзии, создавала соблазн быстро менять ни много, ни мало, как целый ход истории, при глубоко ложном ощущении, что немногим станет плохо, но зато многим будет от этого лучше. Покушения на русских губернаторов и на царя интерпретировались как казнь по заслугам и как действо, которое “необходимо”. “Необходимой” для остановки террора, для устрашения считалась и казнь террористов, при этом власть мало вдавалась в аналитические нюансы, просто “так было надо” по ее государственной роли. И Гавриле Принципу “было надо” убить наследника венского престола вместе с беременной женой, потому что этого “требовала судьба униженного сербского народа”. И австрийскому престолу уже безоговорочно требовалось в ответ рискнуть всеевропейским пожарищем, получить это пожарище и сгореть в нем…
Я, простите, помню мои школьные уроки, где моей смятенной душе кто-то из преподавателей - неплохой человек - внушал, что царя Николая Второго надо было убить, потому что не было другого выхода… Так вот, - если у вас нет другого выхода, кроме как убить связанных безоружных людей, то неверным вы путем идете, вот и все.
… У людей, устраивающих актерские акции в реальной жизни (чтобы жизнь служила отражением их “искусства”) , у провокаторов и тиранов, есть одна особенность: у них реально очень мало, что есть за душой. Они не вмещают в себя почти никаких сложных абстракций, оберегают сами себя от рефлексии. И их действия призваны резко ограничить стремление людей к чему-либо, выходящему за рамки примитивного. Они - “бесы” (Достоевский) не только потому, что убивают, разрушают, уничтожают, но еще и поскольку они всякий раз понижают и понижают уровень человеческих запросов и рефлексии на личном и социальном уровне. У них максимум энергетики уходит в текущую акцию, прошлое и будущее забываются, и за счет этого как бы повышается “шанс для личного успеха”. Они препятствуют размышлять и рассуждать о материи добра и зла. (И реальное искусство, чистый акционизм, когда как раз искусство воображаемым образом отражает реальность, а не наоборот, у этих “театралов” вызывает подозрение и отторжение.)
Их властолюбие требует, чтобы каждая ситуация рассматривалась на их психологической площадке, а каждый, кто путем содержательного, рефлективного диалога будет пытаться увести диалог “на свое поле”, превратится во врага, в подозрительный объект потенциального уничтожения. В этом смысл диктатуры, - диктатуры “сверху” или диктатуры “снизу". Прямое ее следствие - максимальная статичность, “неразвиваемость” как на личностном, так на групповом, социальном уровне. Вызывается экзистенциальное обессмысливание, охамение и одичание широкой массы людей. Лишь малая часть, может быть, крайне малая, способна придерживаться нравственных устоев в условиях, когда цивилизация находится в состоянии смысловой стагнации и событийного сумбура (вернее сказать - практически никто на это не способен); большинству всегда нужен “костыль” развивающейся цивилизации для удержания себя в рамках базовой морали.
Фрагмент второй
Издревле мир акционизма - это мир нарушителей нормы. Изредка такие нарушители - смиренные аскеты и юродивые, обличители пороков общества и власти. Но чаще всего акционисты - нарушители в самом буквальном смысле этого слова - разбойиники, воры, постоянные обитатели трущоб, бунтари. Акция для них - важный инструмент достижения ситуационного успеха. Столетиями борьба с такими маргиналами оборачивалась - чтобы большинству было более понятно и не повадно - обратным акционизмом - казнями. После того, как маргиналы казнили французского короля, они реально, в отличие от всех предыдущих эпох прорвались в общеевропейское общественное пространство, стали пытаться диктовать новую норму,
Их грандиозный тактический успех в 1917 году вызвал к жизни в этом плане такие инструменты, о которых вожди-инициаторы, возможно, и не задумывались. К кучке акционистов из революционной большевистской субкультуры немедленно присосалась страшная чисто бандитская пена. В гражданскую войну строй банды с его жестокостью и циничной ложью стал повсеместным по мере "продвижения революции”. Затем непосредственно выросший из такого положения вещей “творческий союз” амбициозных вождей и мелких бандитских “менеджеров” быстро сделал жизнь совершенно особой и не бывалой. Название этой особой и не бывалой жизни - лагерь, тотальная карательно-индустриальная трущоба.
Революция 1917 года вместо рабоче-крестьянской оказалось вождистско-бандитской. Могло ли быть иначе? Спорить можно до бесконечности. На мой дилетантски-интуитивный взгляд, у большевиков был некий шанс не опираться на криминальную массу и ее лидеров. Был, наверное, и идейный шанс в наивном национал-большевизме, который надеялся на превращение большевиков в умеренных мирных управленцев, руководствующихся национальными интересами. Но эта философия наивно бежала вдогонку: бандиты подмяли под себя все, а заигрывание с искренними и образованными носителями каких-либо идей было попросту тактической, не имеющей никакого содержания и цинично-обманной акцией
Не обошлось и без поражающих до самой глубины черно-крылатых идей. Маркс-Энгельс не в счет, они слишком нехудожествены, чтобы расти крыльями. Другое дело - талант модерна Максим Горький: “Жалость унижает человека” Вот это настоящий разъединяющий лейтмотив. "Захватывающий душу…” Изрек это писатель устами очень двусмысленного демагогичного персонажа, который почему-то противопоставлял жалость и уважение, писатель не для политики и не для нравственного воспитания молодых ницшеанцев написал, а для художественности. Но кому-то захотелось сделать так, чтобы было модным выглядеть элегантным и злым одновременно. Вот такие крыльища и пришили. Чтобы уважать того, кого надо уважать, и не жалеть никого.
Тех же корней - жуткий холодный акционизм Освенцима: “Каждому свое”.
Запутались сильные в трех соснах, и не смогли уловить, что не жалость человека унижает, а безжалостность, причем не в плане объекта, а субъекта: тот, кто безжалостен, навечно себя унизил.
Фрагмент третий
Горбачев и тот социум, который на него опирался, стали пытаться вытеснять “лагерность”. С опозданием:она проросла глубоко. Но стали пытаться активно и, что особенно важно, последовательно. “Милосердие” вдруг приобрело отчетливо позитивную коннотацию. “Равенство” перестало звучать как насмешка и издевательство. “Сложность” перестала быть ругательством. Многим стало казаться, что вместо бараков будет строиться какой-то действительно невиданный корабль, который не будет стоять на месте, выйдет на воды, поплывет куда-то, может быть - в Крым через Рим, но - тем интереснее, тем более неповторимо будет это странное путешествие. И все, все - смогут в нем участвовать. Обучаться, учить уроки истории, других тоже чему-то научать...
Милосердие, - оно работало. Оно мотивировало такое, что десятки лет невозможно было себе представить. В СССР, под властью КПСС - открывались храмы и монастыри, и совсем не так, как при Сталине, не вынужденно и укромно, а публично, и с работающим как ключ объяснением: для милосердия. Старались помогать ветеранам, жертвам репрессий и их родственникам, инвалидам - по милосердию. Памятники погибшим в войну немцам ставили - по милосердию.
Равенство, возможности, - номенклатура никуда не делась, но вдруг оказалось, что можно быть участником почти что чего-угодно, что можно достучаться почти до любого кабинета, без Интернета и сайтов петиций.
Но вместо плавания получилась острая заваруха: море на деле было другим, чем казалось, суша - совсем другая, а человек лагерный как сформировавшийся социальный феномен вел себя совсем не так, как моделировали мечтали из управленческих кабинетов или городских кухонь.
Потом, после невообразимых коллизий, появились молодые, жесткие, немного нордичные люди, которые взяли “игру на себя” и сказали, что все для всех проще: ни в какой Крым и никуда через Рим ехать не надо, а просто в большом бараке те, кто жестче и шустрее, должны все приводные ремни взять под свой контроль, и это даст много денег им, и тем, кто им будет служить, - хоть сидящим, хоть охране.
Лагерный человек - это социальный монстр. Плохо видимый, плохо понятный мир маргиналов, чье влияние вдруг сделалось во многом решающим как раз тогда, когда медийная видимость была призвана изображать “победу над коммунизмом”, “полное и на равных вхождение в мировую рыночную систему”, когда чуть ли не ежедневными стали “семейные фото” многочисленных лидеров со всего мира и выбранного “так же, как и на Западе” российского лидера.
Но лагерный человек совершенно сознательно видимость сознает одну, а реальность совершенно другую: иначе ему долго не выжить, будь он заключенный, или охрана.
В лагере вообще совершенно не важно, кто вы есть, важно - кем вас назначили быть, виноватым, судьей, исполнителем и т.д. И в аспектах, предполагающих, казалось бы, субъектность, неизменный фактор сущности, а не “назначения”, все равно, “назначение”, акционизм будет брать верх. И если какой-то тип людей назначен быть интеллигенцией и специалистами, то именно они и будут считаться и восприниматься интеллигенцией, а не кто-то другой и еще и будут получать с этого род “общественной ренты”.
И самое страшное не то, что это так, а что представление о правде и о норме крайне размывается, а уровень рефлексии становится очень низким.
В лагере, как и в трущобе, как и в отряде разбойников, может, вопреки его фундаментальным устоям, вырастать многое благородное: доброта, героическая самоотверженность, труд ответственный. Но не может быть там красоты и целостной картины жизни, которые делают жизнь подлинной: для них нужен другой тип отношений и, пусть немного, внешней свободы. Свобода не может и не должна быть безгранична, но когда ограничение свободы переходит нравственную границу, приобретает циничный характер, - от подлинной жизни остается набор условностей, и уже вопрос более частного характера, богат этот набор или не блещет разнообразием.
Фрагмент четвертый
И заключенные, и охрана в лагере не выживают путем познания проникновения в глубины подлинного содержания жизни. Кто-то использует время и ситуацию в лагере именно с такой целью, но это уже совсем другая история, не имеющая отношения к вопросу “выжить - не выжить”. А выживают за счет всякого рода имитации, позерства, акционизима, а в целом - за счет аферизма. Лагерь как систему создали аферисты, они и являются теми “специалистами”, которые поддерживают способ существования при меняющихся обстоятельствах, которые навязывают свои правила, втягивают в этот “стандарт”, делают его безальтернативным, когда все, кто пытается жить по-другому, - лохи, которые годятся лишь на то, чтобы ими пользоваться, а потом от себя отстранить, отдалить, “выбросить", а в случае большой необходимости - и применить другое средство отстранения, того же словесного корня.
Эту систему пытаются сохранять такой, чтобы лишь аферистский код поведения давал “пропуск вперед”. Надо уметь доказать свое немилосердие, лживость, амбициозность, и несоответствие самому себе, иначе - никуда.
Какую бы найти аналогию? Ну, представим себе, что выступать с концертом дают только и исключительно тем, кто заведомо не умеет петь, но согласен извиваться под фонограмму. И какой при этом будет интерес к искусству, какое знание и какой вкус?
И это - не эпизоды, это образ и стандарт жизни. Все ли участники будут безоговорочно действовать внутри такого стандарта, или возможен уход оттуда? Вопрос - не только и не столько в плане вариантов внешних последствий, сколько личностной возможности уйти от лживых установок, от стандарта аферизма и позерства, на уровне одного человека, на уровне сред и сообществ, на уровне поколений. Надо демонстрировать как пропуск дурной вкус, способность и умение жить и действовать некрасиво.
Ну, допустим, некто, кто поет все время со сцены и поет, и привык к этому, и известен, и автографы привык раздавать, вдруг понял, что сам поет не так как надо, а фонограммой, как бы кто ни старался, всегда жив не будешь, да и тоска совсем уж дремучая: ее даже для самого себя запомнить невозможно. И думает, что же делать? Есть у него три варианта. Один формально честный, но совсем унылый, - просто уйти со сцены. Другой вариант - несмотря на состоявшуюся жизни и уже не ученический возраст, пойти поучится петь, сделать это открыто или, допустим, как-то втихаря. Третий вариант, тоскливый, гибельный, драматичный, но почти неизбежный: оставить все, как есть. И пойти дальше раздавать автографы, уже потеряв необходимость и мотивацию даже помнить без подсказки свое собственное имя.