IV
Из трех главных определений права по содержанию правовых норм, как норм,
устанавливающих и ограничивающих свободу (школа естественного права и немецкие
философы-идеалисты),— норм, разграничивающих интересы (Иеринг), и, наконец,—норм,
создающих компромисс между различными требованиями (Адольф Меркель), последнее
определение заслуживает особенного внимания с социологической точки зрения.
Всякий сколько-нибудь важный новоиздающийся закон в современном конституционном
государстве является компромиссом, выработанным различными партиями, выражающими
требования тех социальных групп или классов, представителями которых они
являются. Само современное государство основано на компромиссе, и конституция
каждого отдельного государства есть компромисс, примиряющий различные стремления
наиболее влиятельных социальных групп в данном государстве. Поэтому современное
государство с социально-экономической точки зрения только чаще всего бывает
по преимуществу буржуазным, но оно может быть и по преимуществу дворянским;
так, например, Англия до избирательной реформы 1832 года была конституционным
государством, в котором господствовало дворянство, а Пруссия, несмотря
на шестидесятилетнее существование конституции, до сих пор больше является
дворянским, чем буржуазным государством. Но конституционное государство
может быть и по преимуществу рабочим и крестьянским, как это мы видим на
примере Новой Зеландии и Норвегии. Наконец, оно может быть лишено определенной
классовой окраски в тех случаях, когда между классами устанавливается равновесие
и ни один из существующих классов не получает безусловного перевеса. Но
если современное конституционное государство оказывается часто основанным
на компромиссе даже по своей социальной организации. то тем более оно является
таковым по своей политической и правовой организации. Это и позволяет социалистам,
несмотря на принципиальное отрицание конституционного государства как буржуазного,
сравнительно легко с ним уживаться и, участвуя в парламентской деятельности,
пользоваться им как средством. Поэтому и Кавелин, и Михайловский были правы,
когда предполагали, что конституционное государство в России будет или
дворянским, или буржуазным; но они были не правы,
когда выводили отсюда необходимость непримиримой вражды к нему и не
допускали его даже как компромисс; на компромисс с конституционным государством
идут социалисты всего мира.
Однако важнее всего то, что Кавелин, Михайловский и вся русская интеллигенция,
следовавшая за ними, упускали совершенно из вида правовую природу конституционного
государства. Если же мы сосредоточим свое внимание на правовой организации
конституционного государства, то для уяснения его природы мы должны обратиться
к понятию права в его чистом виде, т. е. с его подлинным содержанием, не
заимствованным из экономических и социальных отношений. Тогда недостаточно
указывать на то, что право разграничивает интересы или создает компромисс
между ними, а надо прямо настаивать на том, что право только там, где есть
свобода личности. В этом смысле правовой порядок есть система отношений,
при которой все лица данного общества обладают наибольшею свободой деятельности
и самоопределения. Но в этом смысле правовой строй нельзя противопоставлять
социалистическому строю. Напротив, более углубленное понимание обоих приводит
к выводу, что они тесно друг с другом связаны, и социалистический строй
с юридической точки зрения есть только более последовательно проведенный
правовой строй. С другой стороны, осуществление социалистического строя
возможно только тогда, когда все его учреждения получат вполне точную правовую
формулировку.
При общем убожестве правового сознания русской интеллигенции и такие
вожди ее, как Кавелин и Михайловский, не могли пытаться дать правовое выражение
— первый для своего демократизма, а второй /ия социализма. Они отказывались
даже отстаивать хотя бы минимум правового порядка, и Кавелин высказывался
против конституции, а Михайловский скептически относился к политической
свободе. Правда, в конце семидесятых годов события заставили передовых
народников и самого Михайловского выступить на борьбу за политическую свободу.
Но эта борьба, к которой народники пришли не путем развития своих идей,
а в силу внешних обстоятельств и исторической необходимости, конечно, не
могла увенчаться успехом. Личный героизм членов партии «Народной воли»
не мог искупить основного идейного дефекта не только всего народнического
движения, но и всей русской интеллигенции. Наступившая во второй половине
восьмидесятых годов реакция была тем мрачнее и беспросветнее, что при отсутствии
каких бы то ни было правовых основ и гарантий для нормальной общественной
жизни наша интеллигенция не была даже в состоянии вполне отчетливо сознавать
всю бездну бесправия русского народа. Не было даже теоретических формул,
которые определяли бы это бесправие.
Только новая волна западничества, хлынувшая в начале девяностых годов
вместе с марксизмом, начала немного прояснять правовое сознание русской
интеллигенции. Постепенно русская интеллигенция стала усваивать азбучные
для европейцев истины, которые в свое время действовали на нашу интеллигенцию
как величайшие откровения. Наша интеллигенция наконец поняла, что всякая
социальная борьба есть борьба политическая, что политическая свобода есть
необходимая предпосылка социалистического строя, что конституционное государство,
несмотря на господство в нем буржуазии, предоставляет рабочему классу больше
простора для борьбы за свои интересы, что рабочий класс нуждается прежде
всего в свободе слова, стачек, собраний и союзов, что борьба за политическую
свободу есть первая и насущнейшая задача всякой социалистической партии
и т. д. и т. д. Можно было ожидать, что наша интеллигенция наконец признает
и безотносительную ценность личности и потребует осуществления ее прав
и неприкосновенности. Но дефекты правосознания нашей интеллигенции не так
легко устранимы. Несмотря на школу марксизма, пройденную ею, отношение
ее к праву осталось прежним. Об этом можно судить хотя бы по идеям, господствующим
в нашей социал-демократической партии, к которой еще недавно примыкало
большинство нашей интеллигенции. В этом отношении особенный интерес представляют
протоколы так называемого Второго очередного съезда «Российской социал-демократической
рабочей партии», заседавшего в Брюсселе в августе 1903 года и выработавшего
программу и устав партии. От первого съезда этой партии, происходившего
в Минске в 1898 году, не сохранилось протоколов; опубликованный же от его
имени манифест не был выработан и утвержден на съезде, а составлен П. Б.
Струве по просьбе одного члена Центрального Комитета. Таким образом, «полный
текст протоколов Второго очередного съезда Р.С.-Д.Р.П.», изданный в Женеве
в 1903 году, представляет первый по времени и потому особенно замечательный
памятник мышления по вопросам права и политики определенной части русской
интеллигенции, организовавшейся в социал-демократическую партию. Что в
этих протоколах мы имеем дело с интеллигентскими мнениями, а не с мнениями
членов «рабочей партии» в точном смысле слова, это засвидетельствовал участник
съезда и один из духовных вождей русской социал-демократии того времени,
г. Старовер (А. Н. Потресов), в своей статье «О кружковом марксизме и об
интеллигентской социал-демократии» (См.: Потресов А. Н. (Старовер). Этюды
о русской интеллигенции. Сборник статей, 2-е изд. О. Н. Поповой. Спб.,
1908, с. 253 и сл.)
Мы, конечно, не можем отметить здесь все случаи когда в ходе прений
отдельные участники съезда обнаруживали поразительное отсутствие правового
чувства и полное непонимание значения юридической правды. Достаточно указать
на то, что даже идейные вожди и руководители партии часто отстаивали положения,
противоречившие основным принципам права. Так, Г. В. Плеханов, который
более кого бы то ни было способствовал разоблачению народнических иллюзий
русской интеллигенции и за свою двадцатипятилетнюю разработку социал-демократических
принципов справедливо признается наиболее видным теоретиком партии, выступил
на съезде с .проповедью относительности всех демократических принципов,
равносильной отрицанию сколько бы то ни было устойчивого правового порядка
и самого конституционного государства. По его мнению, «каждый данный демократический
принцип должен быть рассматриваем не сам по себе в своей отвлеченности,
а в его отношении к тому принципу, который может быть назван основным принципом
демократии, именно к принципу, гласящему, что salus populi suprema lex.
В переводе на язык революционера это значит, что успех революции—высший
закон. И если бы ради успеха революции потребовалось временно ограничить
действие того или другого демократического принципа, то перед таким ограничением
преступно было бы остановиться. Как личное свое мнение я скажу, что даже
на принцип всеобщего избирательного права надо смотреть с точки зрения
указанного мною основного принципа демократии. Гипотетически мыслим случай,
когда мы, социал-демократы, высказались бы против всеобщего избирательного
права. Буржуазия итальянских республик лишала когда-то политических прав
лиц, принадлежавших к дворянству. Революционный пролетариат мог бы ограничить
политические права высших классов подобно тому, как высшие классы ограничивали
когда-то его политические права. О пригодности такой меры можно было бы
судить лишь с точки зрения правила salus revolutiae suprema lex. И на эту
же точку зрения мы должны были бы стать и в вопросе о продолжительности
парламентов. Если бы в порыве революционного энтузиазма народ выбрал очень
хороший парламент — своего рода chambre introuvable,— то нам следовало
бы стремиться сделать его долгим парламентом; а если бы выборы оказались
неудачными, то нам нужно было бы стараться разогнать его не через два года,
а если можно, то через две недели» (См.: Полный текст протокол. Втор. очередн.
съезда Р С-Д Р П Женева, 1903, с. 169—170).
Провозглашенная в этой речи идея господства силы и захватной власти
вместо господства принципов права прямо чудовищна. Даже в среде членов
социал-демократического съезда, привыкших преклоняться лишь перед социальными
силами, такая постановка вопроса вызвала оппозицию. Очевидцы передают,
что после этой речи из среды группы «бундистов», представителей более близких
к Западу социальных элементов, послышались возгласы: «Не лишит ли тов.
Плеханов буржуазию и свободы слова, и неприкосновенности личности?» Но
эти возгласы, как исходившие не от очередных ораторов, не занесены в протокол.
Однако к чести русской интеллигенции надо заметить, что и ораторы, стоявшие
на очереди, принадлежавшие, правда, к оппозиционному меньшинству на съезде,
заявили протест против слов Плеханова. Член съезда Егоров заметил, что
«законы войны одни, а законы конституции — другие», и Плеханов не принял
во внимание, что социал-демократы составляют «свою программу на случай
конституции». Другой член съезда, Гольдблат, нашел слова Плеханова
«подражанием буржуазной тактике. Если быть последовательным, то, исходя
из слов Плеханова, требование всеобщего избирательного права надо вычеркнуть
из социал-демократической программы».
Как бы то ни было, вышеприведенная речь Плеханова, несомненно, является
показателем крайне низкого уровня правового сознания всей нашей интеллигенции.
Понятно, что с таким уровнем правосознания русская интеллигенция в освободительную
эпоху не была в состоянии практически осуществить даже элементарные права
личности — свободу слова и собраний. На наших митингах свободой слова пользовались
только ораторы, угодные большинству; все несогласно мыслящие заглушались
криками, свистками, возгласами «довольно», а иногда даже физическим воздействием.
Устройство митингов превратилось в привилегию небольших групп, и потому
они утратили большую часть своего значения и ценности, так что в конце
концов ими мало дорожили. Ясно, что из привилегии малочисленных групп устраивать
митинги и пользоваться на них свободой слова не могла родиться действительная
свобода публичного обсуждения политических вопросов; из нее возникла только
другая привилегия противоположных общественных групп получать иногда разрешение
устраивать собрания.
Убожеством нашего правосознания объясняется и поразительное бесплодие
наших революционных годов в правовом отношении. В эти годы русская интеллигенция
проявила полное непонимание правотворческого процесса; она даже не знала
той основной истины, что старое право не может быть просто отменено, так
как отмена его имеет силу только тогда, когда оно заменяется новым правом.
Напротив, простая отмена старого права ведет лишь к тому, что временно
оно как бы не действует, но зато потом восстановляется во всей силе. Особенно
определенно это сказалось в проведении явочным порядком свободы собраний.
Наша интеллигенция оказалась неспособной создать немедленно для этой свободы
известные правовые формы. Отсутствие каких бы то ни было форм для собраний
хотели даже возвести в закон, как это видно из чрезвычайно характерных
дебатов в первой Государственной Думе, посвященных «законопроекту» о свободе
собраний. По поводу этих дебатов один из членов первой Государственной
Думы, выдающийся юрист, совершенно справедливо замечает, что «одно голое
провозглашение свободы собраний на практике привело бы к тому, что граждане
стали бы сами восставать в известных случаях против злоупотреблений этой
свободой. И как бы ни были несовершенны органы исполнительной власти, во
всяком случае, безопаснее и вернее поручить им дело защиты граждан от этих
злоупотреблений, чем оставить это на произвол частной саморасправы». По
его наблюдениям, «те самые лица, которые стояли в теории за такое невмешательство
должностных лиц, на практике горько сетовали и делали запросы министрам
по поводу бездействия власти каждый раз, когда власть отказывалась действовать
для защиты свободы и жизни отдельных лиц». «Это была прямая непоследовательность»,
прибавляет он, объяснявшаяся «недостатком юридических сведений» (Новгородцев
П. Законодательная деятельность Государственной Думы. См.: Сборник статей
«Первая Государственная Дума». Спб., 1907, вып. II, с. 22.)
Теперь мы дожили до того, что даже в Государственной Думе третьего созыва
не существует полной и равной для всех свободы лова, так как свобода при
обсуждении одних и тех же вопросов не одинакова для господствующей партии
и оппозиции. Это тем более печально, что народное представительство, независимо
от своего состава, должно отражать по крайней мере правовую совесть всего
народа, как минимум его этической совести.
|