Человек - царь природы, и царствует он в силу своего разума.
Но как дорого он платит за эту власть! как тягостно бремя разума!
Какое счастье было бы скинуть тяжелую шапку Мономаха и стать хоть
на одно летучее мгновение простым обывателем вселенной, наравне
с ветром и облаком, растением и зверем! За властью не успеваешь
жить, а так хочется пожить, побыть вольным и праздным. Бессонный
разум нудит и гонит ставить цели, достижение одной цели рождает
другую, и человек кругом опутан неисчислимыми целеположениями
своего принудительного разума; безмерное напряжение сил, ни дня
покоя и свободной радости! И к тому еще побочные тяготы власти
- сознание прошлого и сознание будущего, т. е. тоска и раскаяние
о прошлом, и страх, этот проклятый страх, неразлучный спутник
всякого владычества, кара за его беззаконность,- потому что космически
всякая власть беззаконна и всякая тайно знает это, что и есть
страх царей пред крамолой и страх разума пред судьбою.
Вся русская поэзия есть мечта о самозабвении: сложить царский
венец разума и зажить беззаботно, стихийно, а если вовсе нельзя,
то хоть на миг. Не только Тютчев, чье творчество - поистине "Соломоновы
притчи" и "Песнь песней" царствующего разума,-
нет, таков даже Пушкин, гармонический Пушкин. Он часто говорит
о "забвении", и называет его сладким:
"В забвеньи сладком"; для него забвение - синоним восторга:
День восторгов, день забвенья
Нам наверное назначь;
он определяет Элизиум так:
Там бессмертье, там забвенье
Там утехам нет конца;
он говорит о любви:
Друзья! не все ль одно и то же:
Забыться праздною душой
В блестящая зале, в модной ложе.
Или в кибитке кочевой?
У него есть стихотворение, бросающее свет на эту складку его
сознания,- пьеса "Не дай мне Бог сойти с ума". Он говорит:
мне разум нужен, но не для меня: он нужен обществу во мне; поэтому,
утратив разум, я становлюсь неудобен, даже опасен обществу, и
оно запрет меня в клетку. Но если бы не эта внешняя угроза, как
хорошо было бы избавиться от разума! Для меня лично он только
помеха; как счастлив я был бы без него! И тут Пушкин рисует картину
блаженного безумия.
Когда б оставили меня
На воле, как бы резво я
Пустился в темный лес!
Я пел бы в пламенном бреду,
Я забывался бы в чаду
Нестройных чудных грез.
И я б заслушивался волн,
И я глядел бы, счастья полн,
В пустые небеса.
И силен, волен был бы я,
Как вихорь, роющий поля,
Ломающий леса...
Этого полного и длительного счастья нам не дано вкушать, откуда
же человек знает о нем? Как узнал Пушкин определенные признаки
этого блаженного состояния: стремление бежать от людей, раскрытие
в чувстве своего единства с природной стихией, освобожденный слух,
ясно внемлющий внутренние голоса духа, экстаз радости, наконец,
чувство своей абсолютной свободы и оттого чувство своей безграничной
мощи? Откуда он узнал все это с такой достоверностью?
У него был соответственный опыт - частичный, но открывающий природу
целого. Человеку даны отдельные минуты неполного
безумия. Есть места и сроки, когда от избытка атмосферных осадков,
просачивающихся внутрь, набухнут, переполнятся русла подземных
вод, и вдруг эти воды вырываются на поверхность земли и заливают
окрестность. Нечто подобное бывает с человеческой душою,- не со
всякой, конечно, и только мгновениями. Пушкин был таков, и он
знал эти экстазы. У него они вызывались преимущественно вдохновением.
Он изображал свое творческое вдохновение теми самыми чертами,
которые мы только что различили в начертанной им идеальной картине
полного безумия: прежде всего, бегство от людей к природе - и
опять то же: в лес и к морю.
Бежит он, дикий и суровый,
(эти два признака, два чувства, обращены к людям, от
которых он бежит)
И звуков, и смятенья полн,
На берега пустынных волн,
В широкошумные дубровы.
Это - первый момент, бегство: "Как бы резво я пустился в
темный лес!" А вот самое состояние экстаза, тот "пламенный
бред", те "чудные грезы" - (слова одни и те же
в обоих случаях), счастье, слияние с природой, свобода:
.... тяжким, пламенным недугом
Была полна моя глава;
В ней грезы чудные рождались.
………………………………….
В гармонии соперник мой
Был шум лесов, иль вихорь буйный,
Иль иволги напев живой,
Иль ночью моря гул глухой,
Иль шепот речки тихоструйной…
Эти-то черты, узнанные в опыте мгновенных и неполных безумий
- вдохновения, Пушкин обобщил в картине совершенного блаженства.
Для него самого минуты вдохновенья были, по-видимому, минутами
высшего счастья, какое он знал в жизни. Слабее, но все еще очень
сильны, были для него другие две категории самозабвения: упоение
чужим творчеством и любовь. В этом самом порядке он располагает
три очарования, которыми еще манит его жизнь:
Порой опять гармонией упьюсь (- собственное вдохновение),
Над вымыслом слезами обольюсь (- наслаждение искусством),
И, может быть, на мой закат печальный
Блеснет любовь улыбкою прощальной (- любовь).
Сальери в точности повторяет первые две категории:
Как жажда смерти мучила меня -
"Что умирать?" я мнил: "быть может, жизнь
Мне принесет внезапные дары:
1) Быть может, посетит меня восторг И творческая ночь, и вдохновенье;
2) Быть может, новый Гайден сотворит Великое, и наслажуся им..."
Что из этих трех категорий сильнейшею было для Пушкина вдохновение,
это видно хотя бы из его слов о Чарском, в "Египетских ночах":
"Он признавался искренним своим друзьям, что только тогда"
- именно, когда находило на него вдохновение,- "и знал истинное
счастье". Чарский более всех персонажей Пушкинского творчества
- его автопортрет.
Как бы то ни было, во всех трех Пушкин ценил одно: временную
атрофию разума, ибо только в этом одном блаженство любви ("Вся
жизнь - одна ли, две ли ночи?") сходно с теми двумя.
Показание Пушкина, основанное на личном опыте, драгоценно для
нас и в высшей степени поучительно. Оно имеет всю ценность научной
гипотезы, выведенной из добросовестных наблюдений и экспериментов.
Но как всякий итог одностороннего, т. е. единоличного опыта, оно
может притязать только на принципиальное значение. Конкретное
содержание такого свидетельства нельзя принимать на веру;
это было бы тяжелой ошибкой. Нам важно запомнить общее утверждение
Пушкина, что высшую свободу и высшее счастье, как он узнал в своем
личном опыте, человек обретает только с утратою своего нынешнего
разума. Но опыт его в этом деле был односторонний: он знал преимущественно
то состояние безумия, которое дается вдохновением поэтическим,
и в общий закон он возвел черты только этого знакомого ему состояния.
Поэтому удивительная картина, которую он дал в пьесе "Не
дай мне Бог сойти с ума", не может быть признана общеобязательной
в своих деталях. Его путь - только один из путей; есть много других
путей, есть другие категории безумия,- есть, может быть, даже
иерархия этих категорий, и только на высшей ступени открывается
человеку все царство блаженного безумия. Пушкин несомненно бывал
в этом царстве, и не раз, но видел только малую часть его.
Я думаю, Платон был прав, когда в "Федре" отводил поэтическому
вдохновению высокое, но не высшее место: Исступление, по Платону,
есть то состояние человеческой души, когда в ней внезапно вспыхивает
воспоминание о мире истинно сущего, который она некогда созерцала
воочию: тогда, опьяненная этим божественным видением, она впадает
в восторг, в экстаз. Но это воспоминание может быть, во-первых,
более и менее отчетливым, членораздельным, во-вторых, более и
менее устойчивым и длительным. По этим двум признакам Платон различает
четыре вида священного безумия. 1) исступление пророческое (религиозное),
2) очистительное (нравственное), 3) поэтическое, и 4) эротическое
или собственно философское. О вдохновении поэтов он говорит: "Третий
вид одержимости и исступления бывает от муз: овладевая нежною
и девственною душою, возбуждая и восторгая ее к одам и другим
стихотворениям, и украшая в них бесчисленные события старины,
это исступление дает уроки потомству". Это - безумие Пушкина.
|