V
Своеобразная природа интеллигентского героизма выясняется для нас полнее,
если сопоставить его с противоположным ему духовным обликом – христианского
героизма или, точнее, христианского подвижничества (4), ибо герой в христианстве
— подвижник. Основное различие здесь не столько внешнее, сколько внутреннее,
религиозное.
Герой, ставящий себя в роль Провидения, благодаря этой духовной узурпации
приписывает себе и большую ответственность, нежели может понести, и большие
задачи, нежели человеку доступны. Христианский подвижник верит в Бога-Промыслителя,
без воли Которого волос не падает с головы. История и единичная человеческая
жизнь представляются в его глазах осуществлением хотя и непонятного для
него в индивидуальных подробностях строительства Божьего, перед которым
он смиряет подвигом веры. Благодаря этому он сразу освобождается от героической
позы и притязаний. Его внимание сосредоточивается на его прямом деле, его
действительных обязанностях и их строгом, неукоснительном исполнении. Конечно,
и определение, и исполнение этих обязанностей требует иногда не меньшей
широты кругозора и знания, на какую притязает интеллигентский героизм.
Однако внимание здесь сосредоточивается на сознании личного долга и его
исполнения, на самоконтроль, и это перенесение центра внимания на себя
и свои обязанности, освобождение от фальшивого самочувствия непризнанного
спасителя мира и неизбежно связанной с ним гордости оздоровляет душу, наполняя
ее чувством здорового христианского смирения. К этому духовному самоотречению,
к жертве своим гордым интеллигентским «я» во имя высшей святыни призывал
Достоевский русскую интеллигенцию в своей пушкинской речи: «Смирись, гордый
человек, и прежде всего сломи свою гордость... Победишь себя, усмиришь
себя — и станешь свободен, как никогда и не воображал себе, и начнешь великое
дело и других свободными сделаешь, и узришь счастье, ибо наполнится жизнь
твоя...» (Собр. соч. Ф. М. Достоевского, изд. 6-е, т. XII. стр. 425)
Нет слова более непопулярного в интеллигентской среде, чем смирение,
мало найдется понятий, которые подвергались бы большему непониманию и извращению,
о которые так легко могла бы точить зубы интеллигентская демагогия, и это,
пожалуй, лучше всего свидетельствует о духовной природе интеллигенции,
изобличает ее горделивый, опирающийся на самообожение героизм. В то же
время смирение есть. по единогласному свидетельству Церкви, первая и основная
христианская добродетель, но даже и вне христианства оно есть качество
весьма ценное, свидетельствующее, во всяком случае, о высоком уровне духовного
развития. Легко понять и интеллигенту, что, например, настоящий ученый,
по мере углубления и расширения своих знаний, лишь острее чувствует бездну
своего незнания, так что успехи знания сопровождаются для него увеличивающимся
пониманием своего незнания, ростом интеллектуального смирения, как это
и подтверждают биографии великих ученых. И наоборот, самоуверенное самодовольство
или надежда достигнуть своими силами полного удовлетворяющего знания есть
верный и непременный симптом научной незрелости или просто молодости.
То же чувство глубокой неудовлетворенности своим творчеством, несоответствие
его идеалам красоты, задачам искусства, отличает и настоящего художника,
для которого труд его неизбежно становится мукой, хотя в нем он только
и находит свою жизнь. Без этого чувства вечной неудовлетворенности своими
творениями, которое можно назвать смирением перед красотой, нет истинного
художника.
То же чувство ограниченности индивидуальных сил пред расширяющимися
задачами охватывает и философского мыслителя, и государственного деятеля,
и социального политика и т. д.
Но если естественность и необходимость смирения сравнительно легко понять
в этих частных областях человеческой деятельности, то почему же так трудно
оказывается это относительно центральной области духовной жизни, именно—нравственно-религиозной
самопроверки? Здесь-то и обнаруживается решающее значение того или иного
высшего критерия, идеала для личности: дается ли этот критерий самопроверки
образом совершенной Божественной личности, воплотившейся во Христе, или
же самообожествившимся человеком в той или иной его земной ограниченной
оболочке (человечество, народ, пролетариат, сверхчеловек), т. е. в конце
концов своим же собственным «я», но ставшим пред самим собой в героическую
позу. Изощряющийся духовный взор подвижника в ограниченном, искаженном
грехом и страстями человеке и прежде всего в себе самом открывает все новые
несовершенства, чувство расстояния от идеала увеличивается, другими словами,
нравственное развитие личности сопровождается увеличивающимся сознанием
своих несовершенств или, что то же, выражается в смирении перед Богом и
в «хождении пред Богом» (как это и разъясняется постоянно в церковной,
святоотеческой литературе). И эта разница между героической и христианской
самооценкой проникает во все изгибы души, во все самочувствие.
Вследствие отсутствия идеала личности (точнее, его извращения), все,
что касается религиозной культуры личности, ее выработки, дисциплины, неизбежно
остается у интеллигенции в полной запущенности. У нее отсутствуют те абсолютные
нормы и ценности, которые для этой культуры необходимы и даются только
в религии. И прежде всего отсутствует понятие греха и чувство греха, настолько,
что слово грех звучит для интеллигентского уха так же почти дико и чуждо,
как и смирение. Вся сила греха, мучительная его тяжесть, всесторонность
и глубина его влияния на всю человеческую жизнь, словом - вся трагедия
греховного состояния человека, исход из которой в предвечном плане Божием
могла дать только Голгофа, все это остается вне поля сознания интеллигенции,
находящейся как бы в религиозном детстве, не выше греха, но ниже его сознания.
Она уверовала, вместе с Руссо и со всем просветительством, что естественный
человек добр по природе своей, и что учение о первородном грехе и коренной
порче человеческой природы есть суеверный миф, который не имеет ничего
соответствующего в нравственном опыте. Поэтому вообще никакой особой заботы
о культуре личности (о столь презренном «самоусовершенствований») быть
не может и не должно, а вся энергия должна быть целиком расходуема на борьбу
за улучшение среды. Объявляя личность всецело ее продуктом, этой же самой
личности предлагают и улучшать эту среду, подобно барону Мюнхгаузену, вытаскивающему
себя из болота за волосы.
Этим отсутствием чувства греха и хотя бы некоторой робости пред ним
объясняются многие черты душевного и жизненного уклада интеллигенции, и
— увы! — многие печальные стороны и события нашей революции, а равно и
наступившего после нее духовного маразма. Многими пикантными кушаньями
со стола западной цивилизации кормила и кормит себя наша интеллигенция,
вконец рас-
страивая свой и без того испорченный желудок; не пора ли вспомнить
о простой, грубой, но безусловно здоровой и питательной пище, о старом
Моисеевом десятословии, чтобы потом дойти и до Нового Завета!..
Героический максимализм целиком проецируется вовне, в достижении внешних
целей; относительно личной жизни, вне героического акта и всего с ним связанного,
он оказывается минимализмом, то есть просто оставляет ее вне своего внимания.
Отсюда и проистекает непригодность его для выработки устойчивой, дисциплинированной,
работоспособной личности, держащейся на своих ногах, а не на волне общественной
истерики, которая затем сменяется упадком. Весь тип интеллигенции определяется
этим сочетанием минимализма и максимализма, при котором максимальные притязания
могут выставляться при минимальной подготовке личности как в области науки,
так и жизненного опыта и самодисциплины, что так рельефно выражается в
противоестественной гегемонии учащейся молодежи, в нашей духовной педократии.
Иначе воспринимается мир христианским подвижничеством. Я не буду много
останавливаться на выяснении того, что является целью мирового и исторического
развития в атеистической и христианской вере: в первой — счастье последних
поколений, торжествующих на костях и крови своих предков, однако, в свою
очередь, тоже подлежащих неумолимому року смерти (не говоря уже о возможности
стихийных бедствий), во второй—вера во всеобщее воскресение, новую землю
и новое небо, когда «будет Бог все во всем».
Очевидно, никакой позитивно-атеистический максимализм в своей вере даже
отдаленно не приближается к христианском) учению. Но не эта сторона дела
нас здесь интересует, а то, как преломляется то и другое учение в жизни
личности и ее психологии. И в этом отношении, в полной противоположности
гордыне интеллигентского героизма христианское подвижничество есть прежде
всего максимализм в личной жизни, в требованиях, предъявляемых к самому
себе; напротив, острота внешнего максимализма здесь совершенно устраняется.
Христианский герой или подвижник (по нашей, конечно, несколько условной
терминологии), не ставя себе задач Провидения и не связывая, стало быть,
со своим, да и чьим бы то ни было индивидуальным усилием судеб истории
и человечества, в своей деятельности видит прежде всего исполнение своего
долга пред Богом, Божьей заповеди, к нему обращенной. Ее он обязан исполнять
с наибольшей полнотой, а равно проявить возможную энергию и самоотверженность
при отыскании того, что составляет его дело и обязанность; в известном
смысле он также должен стремиться к максимализму действий, но совершенно
в ином смысле. Одно из наиболее обычных недоразумений относительно смирения
(впрочем, выставляемое не только bona, но и mala fide) состоит в том, что
христианское смирение, внутренний и незримый подвиг борьбы с самостью,
со своеволием, с самообожением, истолковывается непременно как внешняя
пассивность, как примирение со злом, как бездействие и даже низкопоклонничество
(5) или же как неделание во внешнем смысле, причем христианское подвижничество
смешивается с одною из многих его форм, хотя и весьма важною, именно —
с монашеством. Но подвижничество, как внутреннее устроение личности, совместимо
со всякой внешней деятельностью, поскольку она не противоречит его принципам.
Особенно охотно противопоставляют христианское смирение «революционному»
настроению. Не входя в этот вопрос подробно, укажу, что революция, т. е.
известные политические действия, сама по себе еще не предрешает вопроса
о том духе и идеалах, которые ее вдохновляют. Выступление Дмитрия Донского
по благословению преподобного Сергия против татар есть действие революционное
в политическом смысле, как восстание против законного правительства, но
в то же время, думается мне, оно было в душах участников актом христианского
подвижничества, неразрывно связанного с подвигом смирения. И, напротив,
новейшая революция, как основанная на атеизме, по духу своему весьма далека
не только от христианского смирения, но и христианства вообще. Подобным
же образом существует огромная духовная разница между пуританской английской
революцией и атеистической французской, как и между Кромвелем и Маратом
или Робеспьером, между Рылеевым или вообще верующими из декабристов и позднейшими
деятелями революции.
Фактически при наличности соответствующих исторических обстоятельств,
конечно, отдельные деяния, именуемые героическими, вполне совместимы с
психологией христианского подвижничества,— но они совершаются не во имя
свое, а во имя Божие, не героически, но подвижнически, и даже при внешнем
сходстве с героизмом их религиозная психология все же остается от него
отлична. «Царство небесное берется силою, и употребляющие усилия восхищают
его» (Мф. II, 2), от каждого требуется «усилие», максимальное напряжение
его сил для осуществления добра, но и такое усиление не дает еще права
на самочувствие героизма, на духовную гордость, ибо оно есть лишь исполнение
долга: «когда исполните все поведенное вам, говорите: мы рабы ничего не
стоющие, потому что сделали то. что должны были сделать» (Лк. 17,10).
Христианское подвижничество есть непрерывный самоконтроль, борьба с
низшими, греховными сторонами своего я, аскеза духа. Если для героизма
характерны вспышки, искание великих деяний, то здесь, напротив, нормой
является ровность течения, «мерность», выдержка, неослабная самодисциплина,
терпение и выносливость — качества, как раз отсутствующие у интеллигенции.
Верное исполнение своего долга, несение каждым своего креста, отвергнувшись
себя (т. е. не во внешнем только смысле, но и еще более во внутреннем),
с предоставлением всего остального Промыслу — вот черты истинного подвижничества.
В монастырском обиходе есть прекрасное выражение для этой религиозно-практической
идеи: послушание. Так называется всякое занятие, назначаемое иноку, все
равно, будет ли это ученый труд или самая грубая физическая работа, раз
оно исполняется во имя религиозного долга. Это понятие может быть распространено
и за пределы монастыря и применено ко всякой работе, какова бы она ни была.
Врач и инженер, профессор и политический деятель, фабрикант и его рабочий
_ одинаково при исполнении своих обязанностей могут руководствоваться не
своим личным интересом, духовным или материальным,— все равно, но совестью,
велениями долга, нести послушание. Эта дисциплина послушания, «светский
аскетизм» (по немецкому выражению: «innerweltliche Askese»), имела огромное
влияние для выработки личности и в Западной Европе в разных областях труда,
и эта выработка чувствуется до сих пор.
Оборотной стороной интеллигентского максимализма
является историческая нетерпеливость, недостаток исторической трезвости,
стремление вызвать социальное чудо, практическое отрицание теоретически
исповедуемого эволюционизма. Напротив, дисциплина «послушания» должна содействовать
выработке исторической трезвости, самообладания, выдержки; она учит нести
историческое тягло, ярмо исторического послушания, она воспитывает чувство
связи с прошлым и признательность этому прошлому, которое так легко теперь
забывают ради будущего, восстановляет нравственную связь детей с отцами.
Напротив, гуманистический прогресс есть презрение к отцам, отвращение
к своему прошлому и его полное осуждение, историческая и нередко даже просто
личная неблагодарность, узаконение духовной распри отцов и детей. Герой
творит историю по своему плану, он как бы начинает из себя историю, рассматривая
существующее как материал или пассивный объект для воздействия. Разрыв
исторической связи в чувстве и воле становится при этом неизбежен.
Проведенная параллель позволяет сделать общее заключение об отношении
интеллигентского героизма и христианского подвижничества. При некотором
внешнем сходстве между ними не существует никакого внутреннего сродства,
никакого хотя бы подпочвенного соприкосновения. Задача героизма — внешнее
спасение человечества (точнее, будущей части его) своими силами, по своему
плану, «во имя свое», герой — тот, кто в наибольшей степени осуществляет
свою идею, хотя бы ломая ради нее жизнь, это— человекобог. Задача христианского
подвижничества — превратить свою жизнь в незримое самоотречение, послушание,
исполнять свой труд со всем напряжением, самодисциплиной, самообладанием,
но видеть и в нем и в себе самом лишь орудие Промысла. Христианский святой
— тот, кто в наибольшей мере свою личную волю и всю свою эмпирическую личность
непрерывным и неослабным подвигом преобразовал до возможно полного проникновения
волею Божией. Образ полноты этого проникновения — Богочеловек, пришедший
«творить не свою волю, но пославшего Его Отца» и «грядущий во имя Господне».
Различие между христианством (по крайней мере, в этическом его учении)
и интеллигентским героизмом, исторически заимствовавшим у христианства
некоторые из самых основных своих догматов — и прежде всего идею о равноценности
людей, об абсолютном достоинстве человеческой личности, о равенстве и братстве,—
теперь вообще склонны скорее преуменьшать, нежели преувеличивать. Этому
содействовало прежде всего интеллигентское непонимание всей действительной
пропасти между атеизмом и христианством, благодаря чему не раз «исправляли»
с обычной самоуверенностью образ Христа, освобождая его от «церковных искажений»,
изображая Его социал-демократом или социалистом-революционером. Пример
этому подал еще отец русской интеллигенции Белинский (6). Эта безвкусная
и для религиозного чувства невыносимая операция производилась не раз. Впрочем,
сама интеллигенция этим сближением как таковым нисколько и не интересуется,
прибегая к нему преимущественно в политических целях или же ради удобства
«агитации».
Гораздо тоньше и соблазнительнее другая, не менее кощунственная ложь,
которая в разных формах стала повторяться особенно часто последнее время,
именно то утверждение, что интеллигентский максимализм и революционность,
духовной основой которых является, как мы видели, атеизм, в сущности, отличается
от христианства только религиозной неосознанностью. Достаточно будто бы
имя Маркса или Михайловского заменить именем Христа, а «Капитал» Евангелием
или, еще лучше, Апокалипсисом (по удобству его цитирования), или можно
даже ничего не менять, а нужно лишь еще усилить ее революционность и продолжить
интеллигентскую революцию, и тогда из нее родится новое религиозное сознание
(как будто уже не было в истории примера достаточно продолженной интеллигентской
революции, с обнаружением всех ее духовных потенций, именно — Великой французской
революции). Если до революции еще легко было смешивать страдающего и преследуемого
интеллигента, несущего на плечах героическую борьбу с бюрократическим абсолютизмом,
с христианским мучеником, то после духовного самообнаружения интеллигенции
во время революции это стало гораздо труднее.
В настоящее время можно также наблюдать особенно характерную для нашей
эпохи интеллигентскую подделку под христианство, усвоение христианских
слов и идей при сохранении всего духовного облика интеллигентского героизма.
Каждый из нас, христианин из интеллигентов, глубоко находит у себя эту
духовную складку. Легче всего интеллигентскому героизму, переоблачившемуся
в христианскую одежду и искренно принимающему свои интеллигентские переживания
и привычный героический пафос за христианский праведный гнев, проявлять
себя в церковном революционизме, в противопоставлении своей новой святости,
нового религиозного сознания неправде «исторической» церкви. Подобный христианствующий
интеллигент, иногда неспособный по-настоящему удовлетворить средним требованиям
от члена «исторической церкви», всего легче чувствует себя Мартином Лютером
или, еще более того, пророчественным носителем нового религиозного сознания,
призванным не только обновить церковную жизнь, но и создать новые ее формы,
чуть ли не новую религию. Также и в области светской политики самый обыкновенный
интеллигентский максимализм, составляющий содержание революционных программ,
просто приправляется христианской терминологией или текстами и предлагается
в качестве истинного христианства в политике. Это интеллигентское христианство,
оставляющее нетронутым то, что в интеллигентском героизме является наиболее
антирелигиозным, именно его душевный уклад, есть компромисс противоборствующих
начал, имеющий временное и переходное значение и не обладающий самостоятельной
жизненностью (Я беру все эти вопросы в их психологической постановке, оставляя
в стороне рассмотрение их по существу.) Он не нужен настоящему интеллигентскому
героизму и невозможен для христианства. Христианство ревниво, как и всякая,
впрочем, религия; оно сильно в человеке лишь тогда, когда берет его целиком,
всю его душу, сердце, волю. И незачем этот контраст затушевывать или смягчать.
Как между мучениками первохристианства и революции, в сущности, нет
никакого внутреннего сходства при всем внешнем тождестве их подвига, так
и между интеллигентским героизмом и христианским подвижничеством, даже
при внешнем сходстве их проявлений (которое можно, впрочем, допустить только
отчасти и условно), остается пропасть, и нельзя одновременно находиться
на обеих ее сторонах. Одно должно умереть, чтобы родилось другое, и, в
меру умирания одного, возрастает и укрепляется другое. Вот каково истинное
соотношение между обоими мироотношениями. Нужно «покаяться», т.е. пересмотреть,
передумать и осудить свою прежнюю душевную жизнь в ее глубинах и изгибах,
чтобы возродиться к новой жизни. Вот почему первое слово проповеди Евангелия
есть призыв к покаянию, основанному на самопознании и самооценке. «Покайтеся,
ибо приблизилось царство небесное» (Мф. 3, 1—21; 4, 17; Mp. 1, 14—15).
Должна родиться новая душа, новый внутренний человек, который будет расти,
развиваться и укрепляться в жизненном подвиге. Речь идет не о перемене
политических или партийных программ (вне чего интеллигенция и не мыслит
обыкновенно обновления), вообще совсем не о программах, но о гораздо большем—о
самой человеческой личности, не о деятельности, но о деятеле. Перерождение
это совершается незримо в душе человека, но если невидимые агенты оказываются
сильнейшими даже в физическом мире, то и в нравственном могущества их нельзя
отрицать на том только основании, что оно не предусматривается особыми
параграфами программ.
Для русской интеллигенции предстоит медленный и трудный путь перевоспитания
личности, на котором нет скачков, нет катаклизмов и побеждает лишь упорная
самодисциплина. Россия нуждается в новых деятелях на всех поприщах жизни:
государственной — для осуществления «реформ», экономической — для поднятия
народного хозяйства, культурной — для работы на пользу русского просвещения,
церковной — для поднятия сил учащей церкви, ее клира и иерархии. Новые
люди, если дождется их Россия, будут, конечно, искать и новых практических
путей для своего служения и помимо существующих программ, и —я верю — они
откроются их самоотверженному исканию (7).
|