Нет, нет... Уж чего-чего, а этого я никогда не хотел... Меня абсолютно
не интересовало, кто из людей, которых я знал или с которыми был близок,
одновременно был близок с Ними. Кто, покинув наше застолье, набирал лишь
ему известный номер телефона и, захлебываясь от переполнявших его знаний,
пересказывал наши разговоры... Кто, оглядываясь, входил в подъезд, где
на конспиративной квартире ждал его улыбающийся куратор... Кто потом не
спал ночами, проклиная распроклятую свою судьбу, заставившую его пойти
к Ним в услужение...
Как часто я слышал от своих друзей и знакомых: "Вот бы посмотреть на
свое досье! Вот бы узнать Их имена!.."
Нет-нет... Я этого никогда не хотел, больше всего на свете страшась
того, что вдруг имя, которое я там увижу, больно резанет по сердцу.
Да здравствует успокоительное незнание, да здравствует вера в человечество,
и пусть все остальное так и останется по другую сторону нормального течения
жизни, как неопознанные летающие объекты, в существование которых я не
верю и не собираюсь верить, пока сам не пощупаю их руками и не увижу глазами.
Они представлялись мне безликой толпой, как в метро в часы пик: и сам
ты сваливаешься от усталости и тебе не до того, чтобы рассматривать прекрасные
человеческие лица.
И когда Они впервые (после того газетного обращения) стали переступать
порог моей комнаты на четвертом этаже редакции: инженер, священник, студент,
чиновник, актер, хиппи, - с каким жадным любопытством я рассматривал Их.
Почти так же, как в детстве (не избалованном, как сегодня, впечатлениями
от прикосновения к незнакомым чужим мирам), я смотрел на иностранцев, случайно
встреченных на улице: а что, они едят точно так же? что, они ночами спят,
а днем бодрствуют? чувствуют ли они боль от обиды или от тоски, сжимающей
сердце?
Даже когда я привыкну к Их лицам, к Их словам - то написанным, то произнесенным,
к Их слезам, наконец (да-да, и слезы тоже были, правда, лишь однажды. Впрочем,
когда я, чтобы успокоить захлебывающегося в рыданиях человека, нагнулся
над ним и прикоснулся к его плечу, то почувствовал стойкий запах перегара
и понял, что этот мой посетитель мертвецки пьян), - и то все равно для
меня
Они оставались все-таки людьми посторонними, никак и никогда не пересекающимися
с собственной моей жизнью.
Да, естественно, они были людьми во плоти и крови, но я их прежде всего
воспринимал в качестве персонажей бесконечно длящегося спектакля, где Они
просто играли написанную для них роль в обличий "Корчагина", "Стерегущего",
"Тани", "Феликса", "Островского", "Синягина", "Алика", "Сергеевой", "Саши",
"Моски", "Кларины", "Московского" и даже "Пушкина", "Достоевского" и "Чехова"
(что это была за страсть у КГБ давать своим секретным агентам имена классиков
отечественной литературы? С "Пушкиным" и "Достоевским" я познакомился лично,
а от "Чехова" получил письмо... Хотя возможно, существуют и агенты с именами
ныне живущих? Агент "Куняев", агент "Бондарев", агент "Проханов"?)
Да, так было до тех пор, пока пуля, как говорится, не просвистела прямо
возле виска и я не познакомился с личным, можно сказать - персональным
агентом. Стояла уже весна 1992 года...
К этому времени я по уши залез в бесчисленные истории стукачей и сексотов
и иногда, читая или слушая очередную исповедь, ловил себя на том, что тот
первый - нервный и напряженный - интерес к ним уже пропал. Я с ужасом стал
подмечать в себе участливое равнодушие врача, с мимолетным вниманием отмечающего
даже при встрече с человеком, здоровым полностью, признаки болезни, тихо
изъедающей его.
Да, так было до того дня, когда я познакомился с Ним. Уже с Ним - моим.
Познакомился - и снова стало близко, горячо... Для меня эта история
началась поздним весенним вечером, да нет, уже за полночь (помню, была
какая-то гнусная слякотная погода за окном), с телефонного звонка.
- Алло... Извините, что звоню домой... Но это важно... Мы не могли бы
сейчас увидеться? - услышал я в трубке молодой голос. - Сегодня, сейчас...
Я привык к неожиданным телефонным звонкам и не боюсь ночных перемещений
по городу: бросок на улицу, такси, дорога, ночная Москва, чужой свет за
окнами, выхваченные фарами лица прохожих - все это давало ощущение жизни
даже тогда, когда казалось, что жизнь начинает затухать.
Но тут я посмотрел за окно, на хлеставшие в стекло крупные капли дождя,
на черное небо - нет, только не сегодня, только не сейчас.
Я почувствовал, что человек, набравший мой номер, разочарован отказом.
- Ну, давайте утром... До утра недалеко... И тогда он произнес слова,
значение которых я в тот момент не понял:
- У меня остался всего лишь один день... - И после паузы:
- Тогда обязательно завтра утром, потому что завтрашний день у меня
на самом деле последний.
И какая-то новая интонация послышалась мне: уже не растерянная, а твердая,
уже не просящая, а требующая. И я, помню, подумал: "О, брат... Да у тебя
стряслось что-то серьезное..."
Потом я долго не мог уснуть, уже сожалея о своем отказе. И даже стал
с нетерпением ждать утра, не подозревая, какой сюрприз оно мне принесет...
Он появился в редакции чуть позже десяти, едва я сам успел переступить
порог своей комнаты. Как я и предполагал, он действительно был молод -
лет двадцать пять, не больше. Интеллигентное лицо медленно взрослеющего
юноши из хорошей семьи.
- Я звонил вам вчера ночью...
- Привет... Ну? Садись...
- Спасибо... - И обернувшись: - Можно закрыть дверь?
- Да закрывай... Что стряслось?
Он закрыл дверь, замер, так и не сев в кресло, судорожно глотнул и произнес,
глядя поверх меня, за окно, где темнели развалины соседнего с редакцией
здания:
- Я хочу, чтобы вы простили меня... Пять лет назад я написал на вас
донос в КГБ.
От неожиданности информации я даже, вспоминаю, засмеялся:
- На меня? Ты ничего не перепутал? Я тебя, парень, вижу первый раз в
жизни...
И он заговорил - быстро, словно опасаясь, что я не дослушаю, прерву
на полуслове:
- Я тогда учился и работал на киностудии Горького... А вы у нас выступали
с лекцией. О молодежном движении. Мне понравилось. Но когда я рассказал
своему куратору о том, что вы у нас были...
Куратору?
- Я стал агентом КГБ, когда еще учился на первом курсе... - И так же,
не глядя на меня, продолжал этот свой странный рассказ:
- Да... И куратор потребовал, чтобы я подробно написал, о чем вы нам
говорили... Я сначала
отказывался... Но он меня заставил... Он сказал, что с вами ничего не
сделают... Им просто надо знать... Я написал... А потом я прочитал статью
кинорежиссера Инны Туманян... Она написала, что после выступления на студии
одного известного журналиста его вызвали на ковер. В горком партии... Я
понял, что это о вас... И обо мне... Я тут же бросился к своему куратору...
Я нашел его... Мы увиделись на конспиративной квартире... Он был не один,
а еще с кем-то... Я его спросил: "Вы же говорили, что это только для вашей
информации... Что с ним, то есть с вами, - он облизнул губы, - ничего не
будет!" А они засмеялись... Оба... И куратор сказал: "Что ты волнуешься!
Мы же его не посадили..."
Он говорил короткими, отрывистыми фразами, и я мог только предположить,
как трудно ему дался и тот, вчерашний ночной звонок, и сегодняшний утренний
визит, и слова, которые он произносит, глядя куда-то поверх меня - туда,
туда, далеко-далеко, в известное лишь ему пространство жизни, где ему суждено
было упасть и в котором ему захотелось подняться. Он замолчал и потом,
после паузы, произнес:
- Завтра утром я улетаю... Я эмигрирую... Наверное, навсегда... Я не
хочу здесь больше оставаться... Я буду жить в Израиле... Наверное, я никогда
вас больше не увижу... Если можно...
Простите меня...
Лишь в этом месте я мельком взглянул на него и снова опустил глаза...
Не потому, конечно, что мне было неприятно смотреть на его лицо - лицо
хорошо воспитанного юноши из интеллигентной еврейской семьи. Нет, все совсем
по-другому! И злость не закипела, и презрение не обожгло, то есть ничего
такого трагическо-карнавального в душе не возникло. Скорее всего, я просто
растерялся, как теряешься, не знаешь, что сказать в ответ, когда вдруг
случайный попутчик в поезде неожиданно распахнет перед тобой душу. Да,
парень, ну а что же мне теперь делать?.. То выступление на киностудии имени
Горького и все последовавшее за ним я тут же вспомнил. Хотя сам этот случай
не настолько сильно запечатлелся в памяти, чтобы считать его какой-то вехой
в жизни. Так, какой-то бред.
А суть дела (да, именно "дела", как я потом убедился, увидев в руках
у чиновников, допрашивающих меня, пухлую папку) заключалась в следующем.
Еще в конце занимательной брежневской эпохи я начал исследовать различные
подростковые группировки, которые именно тогда (а с еще большей интенсивностью
- при Андропове, Черненко и в начале горбачевской эры) стали как грибы
вырастать на девственной советской земле. Были бы они просто хулиганами
- было бы все ясно и понятно. Или диссидентами - тоже уже по привычной
схеме разобраться с ними не составляло бы труда. Но они были не теми и
не другими - они были "неформалами", самим названием противопоставляя себя
официальным комсомольским организациям.
Кто только не появлялся, в каких одеждах, под какими названиями, с какими
прическами, прикидами и колокольчиками на штанах! И если с теми же футбольными
фанатами было более-менее все ясно, когда они начинали драки между собой
или переворачивали после матча машины, то когда те же фанаты устраивали
многотысячные демонстрации в центре Москвы, начальству в их глупых лозунгах,
выкрикиваемых многотысячным хором, "Спартак - чемпион!", чудилось посягательство
на существующий строй.
И, в принципе, они не так уж были и не правы.
Как животные в минуты опасности, Они поняли, что естественная смена
поколения (то есть приход первых в советской истории подростков, чьи отцы
не только не воевали, но и не были арестованы; - на арену общественной
жизни выходило "непоротое поколение") неминуемо приведет к их собственному
разрушению. Ведь эти ребята были лишены того, что долгое время являлось
фундаментом Системы, - страха.
И тогда-то все смешалось в домах на Старой площади (там, где располагался
ЦК КПСС), и на Новой площади (там, где ЦК ВЛКСМ), и, естественно, на площади
Дзержинского, в КГБ.
Появление этого нового, странного, непуганого поколения настолько обеспокоило
власти, что в структуре КГБ был впервые создан специальный молодежный отдел.
Сейчас мы все уже как-то позабыли, что, как говорится, первыми ласточками
свободы стали именно дети, а не отцы. Именно к фанатам, рокерам, панкам,
металлистам, хиппи (сколько их еще тогда, в начале восьмидесятых, появилось,
и каких!) приклеили слово "неформал", а не к "Демсоюзу" или клубам избирателей!
Дети показали отцам: да, можно выйти на демонстрацию не только в "майские"
или "октябрьские" - и не только с разрешения властей, но и по собственной
воле, слушаясь своего собственного чувства. Это уже потом их отцы, матери,
бабушки и дедушки заполняли улицы и площади на многочисленных митингах,
и тогда-то дети ушли в сторону, как и бывает обычно во все времена, в вечном
противостоянии поколений.
Да, их тусовки не носили политического характера последующих митингов,
да, они не кричали "Долой КПСС", да и самиздат они тоже вряд ли читали,
не доверяя ни тем, ни этим, противопоставляя себя всему, что было вокруг.
Но уже то, что их, новых, становилось все больше и больше и что они
таким ярким пятном выделялись на общем сером фоне, - уже одно это заставило
КГБ посчитать "работу с молодежью" одним из своих главных приоритетов.
Я столкнулся с этим "приоритетом" едва ли не в первый день, когда, опубликовав
в "Литгазете" номер телефона для прямой связи с юными "неформалами", включил
эту "горячую линию".
- Подполковник КГБ Мищенко... - в очередной раз подняв телефонную трубку,
услышал я недовольный голос, принадлежащий явно не хиппи или панку. И тут
же с налету: - Что это вы себе позволяете!? Мы еще с вами разберемся! Вы
что, вздумали создать новый комсомол? - И что-то еще такое, грубо-истерическое.
Я зло сказал подполковнику, что он ворвался в молодежную линию, и попросил
его положить телефонную трубку, добавив, что если он хочет со мной о чем-то
переговорить, то сможет это сделать в другой день и по моему городскому
телефону. "Мы с вами еще разберемся!" - рявкнул он, и я даже почувствовал,
как шмякнулась на рычаг трубка на том конце провода.
Разбирались ли они - не знаю. Как-то я прочитал в "Московском комсомольце",
что, листая архивы комсомольского оперативного отряда (а это была официальная
школа для стукачей), журналист "МК" наткнулся на документ, имеющий к этим
"разборкам" прямое отношение. Юный сексот сообщал своим начальникам, что
некий студент философского факультета Саша "регулярно встречается со спецкором
"Литературной газеты" Щекочихиным в кафе "Турист" и там получает инструкции
по организации неформального молодежного движения".
Сколько я ни вспоминал, что это за студент Саша, - так и не вспомнил.
Да и где в Москве находится кафе "Турист" - до сих пор не знаю. В общем,
чушь какая-то несусветная.
Но в куда более серьезные приключения попадали сами ребята, на которых
Лубянка положила глаз. Правда, как это обычно у нас происходит, все это
чаще всего принимало фарсовый характер.
Помню замечательную историю Никиты, одного из лидеров спартаковских
фанатов. Когда его призвали в армию, то КГБ тут же не преминул сообщить
воинским начальникам, что за птица залетела под славные знамена Советских
Вооруженных Сил.
Без смеха он не мог потом вспоминать свой первый разговор с московским
военкомом, когда тот долго топал на него ногами и кричал, с трудом выговаривая
непривычные для него слова: "панки", "хиппи", "рокеры", "металлисты", а
потом, откричавшись, сказал ему: "Понял? Так что ты мне эту гадость в Советской
Армии не разводи, а то в бараний рог скрутим!"
И - скрутили.
Мало того, что загнали в какую-то сибирскую Тмутаракань, мало того,
что в стройбат (а всех мало-мальски значимых лидеров в подростковой среде
загоняли в этот самый грязный во всех значениях этого слова род войск),
но и там не оставили в части, а сунули куда-то в лес, в кочегарку, в которой
он должен был постоянно поддерживать огонь, сам не понимая, зачем и почему.
И вот в один прекрасный день, когда Никита тоскливо глядел на опостылевшую
чугунную печь, вдруг на раздолбленной лесной дороге, медленно переваливаясь,
появилась "волга", прекрасная в своей ослепительной черноте.
Из "волги" выпрыгнули аккуратные молодые люди в абсолютно штатских костюмах
и, даже не дав Никите переодеться, засунули его в машину и привезли в районный
отдел КГБ. Там, напоив его чаем с печеньем, отвели в кабинет районного
начальника, который ему откровенно сказал: "Понимаешь, сынок, здесь нам
указание дали работать с этими панками, - сделал он ударение на первом
слоге, - с хиппи всякими и остальными. А кто они такие? С чем их едят?
Ты уж давай расскажи мне, что это такое..."
И Никита в течение часов пяти просвещал обескураженного новым поручением
районного кагэбешного начальника (а городок был маленький, затерянный в
сибирских лесах, и думаю, что появление на его улицах хиппи было бы воспринято
местным населением точно так же, как визит инопланетянина), почему одни
ходят нечесаными, а другие выстригают затылки, третьи цепляют на штаны
колокольчики, а четвертые скандируют: "Спар-так - чем-пи-он"... В общем,
потеха да и только.
Но КГБ относился к этой потехе с маниакальной серьезностью.
И, конечно, мы в редакции не могли это не чувствовать. Трижды снимала
цензура - с подачи "друзей" с Лубянки, конечно, - уже из сверстанной "Литгазеты"
страницу прямых диалогов с разношерстными представителями молодежных группировок,
которую я озаглавил "Алло, мы вас слышим!..", и я помню тупое отчаяние,
которое охватывало меня в те дни, когда я смотрел на распятую на стене
газетную страницу, так и не дошедшую до читателя.
Но, тем не менее, каким-то заметкам об этих новых ребятах удавалось
проскальзывать, и потому, наверное, меня постоянно приглашали рассказать
подробнее, что же происходит сегодня с молодежью.
Одна из таких встреч, отголосок которой вдруг возник пять лет спустя
с визитом этого странного агента КГБ, была именно на киностудии имени Горького.
Помню, спустя несколько дней после этого выступления меня встретил в
коридоре Олег Прудков, бессменный редакционный парторг. "Что это вы там...
- он сделал многозначительную паузу, - наговорили на киностудии?"
Я куда-то бежал и, особенно не придав значения этим словам, что-то нечленораздельное
буркнул в ответ, скорее всего через минуту и не вспомнив об этом разговоре.
Но спустя день или два парторг вызвал меня и голосом, в котором одновременно
звучали отчаяние и отвага, произнес:
"Так... Завтра вас вызывают в горком партии. И меня заодно!". О эти
священные слова тех лет: ЦК, горком, партконтроль, парткомиссия! Генеральный
секретарь (да-да, "Генеральный" непременно с большой буквы - если даже
сам забудешь, поправит корректура), член Политбюро (да, и "Политбюро" -
тоже с большой, непременно с большой), "строгий выговор с занесением в
учетную карточку", "партбилет на стол", "прошу принять меня в ряды", "надо
очистить ряды от...", "Ленинский зачет", "доцент кафедры марксизма-ленинизма",
"Партия - наш рулевой", "Коммунизм неизбежен" (из всех виданных мною лозунгов
этот для меня был самым любимым, соперничая, может быть, лишь с еще одним,
который я однажды обнаружил при въезде в кубанскую станицу: "Снесем миллион
яиц!"). А дантовские трагедии из-за потери партбилета, сердечные приступы
при исключении из партии: рассказывали, что на заседаниях Комитета партийного
контроля при ЦК КПСС непременно присутствовала медсестра со шприцем и камфорой
на случай, если кто-нибудь бабахнется в обморок при словах "партбилет на
стол".
Сейчас во все это уже трудно поверить, можно лишь плакать или смеяться
над иллюзиями одурманенных миллионов и миллионов, но я помню, как уже позже
- не у нас, в Польше, - знакомая коллега сказала мне: "Ты знаешь, когда
я поняла, что Это закончилось и не вернется? Когда, вернувшись из какой-то
командировки, взяла газету и на последней) странице увидела набранное мелким
шрифтом сообщение о том, что прошел пленум ЦК ПОРП. Сначала я не поверила
своим глазам, еще раз перечитала текст, даже не вдумываясь в смысл, и сказала
сама себе: "Ну вот, наконец, и все..."
Да, но это там, в Польше. А у нас в стране под Этим рождалось, жило
и умирало тремя поколениями больше, чем в той же Польше, и уже потому-то
казалось, что по-иному нельзя, невозможно, немыслимо, и жизнь страны определялась
не самими людьми - их чувствами, желаниями, поступками, а только тем, что
скажет один человек в Кремле и что подхватит какая-то жалкая тысяча в двух
шагах от Кремля, в серых громадинах партийных бастионов на Старой площади...
Так вот, в один из таких домов, который занимал МГК КПСС, мы и шли в
то утро с нашим парторгом.
Бюро пропусков, подъезд, цепкий взгляд гэбистского прапорщика, ковровая
дорожка в лифте, оглушающая тишина в коридоре...
Подробности разговора из памяти выпали. Помню, что нас встретили двое,
что оба - молодые, что говорил один, а другой листал какую-то папку, время
от времени бросая на меня многозначительные взгляды, что мое выступление
на киностудии было пересказано более-менее подробно (это меня несколько
удивило: вот память у людей, я бы сам лучше не пересказал), что снова,
как когда-то от гэбистского подполковника, я услышал несусветную чушь о
том, не собираюсь ли создавать новый комсомол (будто одного, уже дышащего
на ладан, было мало!).
Потом, в конце разговора, мне было сказано что-то вроде:
"Мы вас предупреждаем"...
Но шел уже 1986 год, время первых горбачевских надежд, и потому серьезно
это предупреждение не прозвучало ни для меня, ни для них самих. И даже
мне показалось, что они облегченно вздохнули, когда мы направились к двери.
Помню только, когда я рассказал об этом вызове на ковер кинорежиссеру
Инне Туманян, она со своим горячим армянским темпераментом переполошила
всю студию, и там долго обсуждали, кто же настучал, греша то на какую-то
неведомую девушку-комсомолку, то на какого-то старика оператора, члена
парткома.
И вдруг, спустя столько лет - этот парень. История его сотрудничества
с КГБ, в принципе, оказалась довольно банальной, хотя и с некоторым чисто
национальным оттенком.
Парень - еврей, и первый его вербовщик (в звании не то подполковника,
не то полковника) был тоже евреем. Разговор при их первой встрече шел о
следующем: "Вы знаете, что такое общество "Память", и оно представляет
опасность для всей страны, но для нас с вами - в особенности. Западные
спецслужбы крайне заинтересованы в дестабилизации нашего государства и
для этого могут пойти на разные провокации и в первую очередь на то, чтобы
воздействовать на еврейскую молодежь, пытаясь вовлечь ее в крайне националистические,
сионистские организации. А это может дать "Памяти" очень мощный стимул
для развития. Потому-то мы и хотим, чтобы вы стали нашим союзником".
Что-то примерно такое умудренный опытом гэбист внушал юноше-первокурснику.
И внушил. Дело кончилось согласием стать агентом, подпиской, конспиративной
квартирой и так далее.
Но самое интересное, как рассказал мне этот парень, после того как подписка
была взята, больше он с этим полковником ни разу не встречался. И о "Памяти"
больше никто с ним не разговаривал. Вопросы были совсем другие: кто из
профессоров как себя ведет, о чем говорит, какие анекдоты рассказывает,
кто какие вражеские голоса слушает, то есть сообщения о всякой ерунде,
которая, как он сам считает, его кураторов не очень-то и интересовала.
И спрашивали они его об этом, встречаясь то на конспиративной квартире,
то на бульваре больше по обязанности, предписанной инструкцией, чем для
какого-то реального дела.
Так было, когда он еще учился в институте, так продолжалось, когда он
ехал работать на киностудии.
Я чувствовал, что после наших встреч они просто ставили галочку в своих
отчетах и что я им был нужен просто для количества агентов в их архивах,
а не для чего-нибудь стоящего...
Только раз дело, которое ему поручили, оказалось, на его взгляд, серьезным
- по крайней мере из-за последующего эффекта: это мое злополучное выступление
и его донос, и то, что последовало за доносом, из-за чего, по его признанию,
он резко порвал отношения с КГБ.
Порвать-то порвал, но что-то там засело в душе, что-то заставляло мучиться,
переживать, страдать – и, в конце концов, - набрать номер телефона, а потом
переступить порог редакции.
Вот ведь какая наша жизнь! Что за испытания она вдруг преподносит! В
каком же таком веке мы оказались? В какой стране? В какой эпохе?
И что уж там этот парень!
Он не первый в этой колонне, которая все тянется, тянется, тянется сквозь
годы и десятилетия...
Там, далеко впереди, те, чей прах давно уже истлел в земле, и те, перед
чьим старческим взором вдруг пронесутся тени погубленных ими людей, и те,
кто ищет себе оправдание то в обстоятельствах судьбы, то во времени, прижавшем
его к этой стенке, то просто - в житейских мелочах жизни.
Потому что не верю, что для кого-то общение с Ними осталось бесследным.
Что уж там этот парень!..
Не такие ломались, не такие переступали ту черту, за которой (какие
бы оправдания себе ни придумывал) - все равно ночь, одна черная ночь...
Я хорошо представлял, какая буря чувств бушевала в душе этого парня,
когда он, так и отказавшись сесть, стоял передо мной: страх, раскаяние,
презрение к себе, отчаяние - сколько там еще всего, кто посчитает?
О господи, как тяжело чувствовать себя предателем! И я тут же вспомнил
рукопись, которую обнаружил в архиве Гуверовского института в Калифорнии.
Даже не знаю, как она оказалась там: вывезли ли ее из России тогда, давно,
когда, наверное, и отец этого парня еще не родился. Или сам этот человек
- его звали С. Локшин, больше ничего неизвестно - сумел когда-то давно
эмигрировать, чтобы потом рассказать свою страшную тайну? Но судя по всему
- в те годы он был ровесником пришедшего ко мне в редакцию парня и точно
таким же молодым интеллигентом. И все похоже, хотя их разделяет лет шестьдесят
или семьдесят. Правда, я уже никак не мог ни увидеться с ним, ни получить
от него письма.
Вот о чем шла речь в том найденном мною в архиве тексте. В институте,
где он скорее всего преподавал, а может, даже и учился в аспирантуре, Локшина
стал обхаживать некий Кашарский. Вот как об этом сказано в первоисточнике:
"- Вы же растете, товарищ, - обрызгивал он меня в ажиотаже слюной. И,
как высшая милость олимпийца, устроил мой перевод из закрытого распределителя
литера "Б" в закрытый распределитель литера "А" при Доме ученых. Я стал,
как у нас острили, "литератором". В отличие от ничего не получавших "литераторов",
приносил я счастливой семье два раза в неделю кислое повидло и в бесконечном
количестве лавровый лист. Я чувствовал, что все это не зря, что меня засасывает
в трясину. Но плыл по течению. И доплыл скоро до приглашения в гости к
самому Кашарскому.
Был весь институтский бомонд. Товарищ Красавчик крутила без перерыва
Вертинского. Были вещи, которые я давно уже позабыл: и пироги с мясом и
капустой, и разные консервы, и в изобилии водка и вино. Под утро осовевшие
сановные гости стали расходиться. Но хозяин увлек меня на конец стола,
где сидел некто в синей гимнастерке и заканчивал расправу с большим куском
жареной курицы. Рядом с ним никого не было. Незнакомец уперся мне в лицо
своими пустыми глазами. Хмель сразу сошел с меня. Продолжая жевать, он
сказал:
"Кашарский мне говорил о вас. Давайте познакомимся поближе. Зайдите
завтра на проспект Володарского, 39, в бюро пропусков. А сейчас опрокинем
по-рюмочке за установление единого фронта, как говорится..."
"Неужели это все не сон?"
Я тряс головою, щипал себя, думая сбросить страшную одурь. Но нет, все
было наяву! От этого сознания под коленками противная дрожь. Судорожно
глоталась клейкая слюна. С Невы дул свежий ветер. Но мне не хватало воздуха.
Перед глазами стояла привычная с детства царственная панорама. Но она не
успокаивала, а пугала меня. Я доплелся через мост до памятника "Стерегущему".
"Стерегущий"! Я сам теперь стерегущи и... Стерегущий пес ненавистных
мне самому режима и людей, в которых, кроме внешности, нет ничего человеческого.
- Вы, надеюсь, понимаете, что это не шутка - работать в органах советской
разведки, - звенели в моих ушах погребальным звоном слова того, в синей
гимнастерке. - Отныне вы не принадлежите себе. С вашими обычными чувствами
- жалостью, любовью к семье, товарищеской солидарностью, с тем, что вами
считалось честным, - надо расстаться. Вместо всего этого: неукоснительное
выполнение всех заданий, даже если бы это задание повлекло за собой репрессии
против близких. А самое главное: ваши мысли не должны быть нам неизвестны.
Вы можете, понятно, ошибаться, особенно на первых порах. У вас, интеллигентов,
свои предрассудки в отношении нашей почетной чекистской работы. Но для
вас же и для ваших близких безопаснее, если вы будете откровенны. Лучше
заранее признаться в ошибке самому, чем мы поймаем вас. А все возможности
у нас для этого есть. Надеюсь, вы это понимаете? Ну, тогда подпишите-ка
теперь. Это ваше добровольное желание работать у нас секретным осведомителем
и обязательство не разглашать служебной тайны. Обратите внимание на предупреждение.
Вы помните, о чем говорится в этой статье Уголовного кодекса? Между прочим,
ваш коллега доцент Мариинский отказался работать с нами и имел глупость
похвалиться этим "под честным словом" своему "учителю" профессору Грабе;
а сей последний поведал об этом... Ну, неважно, кому он поведал. Вы их
обоих давно ведь не видели? И никогда не увидите, никогда!
Да, это все наяву... Я спешно срываюсь со скамейки. Издали мелькнули
знакомые фигуры моих сослуживцев. Им надо теперь бояться меня, а я сам,
с бьющимся сердцем, спасаюсь от них бегством.
Новый страх: как прийти домой, посмотреть в глаза своим? За ними тоже
ведь надо шпионить! А завтра на работе?.. Но мозг судорожно цепляется за
гаденькое оправдание: "Ведь иначе нельзя было. Такова судьба. Я должен
спасать своих..."
Дня три я лежал дома, уткнувшись носом в стену, боясь поднять глаза.
К счастью, оказалась маленькая температура и врачиха их амбулатории дала
неожиданно бюллетень. Но это глупая отсрочка. Роковой день все равно наступил.
Как во сне пошел я на назначенную мне "явку". Мойка, 96, квартира 14. Дверь
приоткрылась, и я узрел перед собой... Кашарского.
Явно нежилого вида комната. Обои, мебель - все новое, стандартного типа,
но какое-то заплесневелое. Стоит тяжелый дух курева. Окна, видимо, никогда
не открываются.
- С НКВД вы не должны теперь прямо соприкасаться, - получаю я инструктаж.
- Теперь вы будете работать со мной, уполномоченным ленинградского областного
НКВД. Мы с вами будем встречаться регулярно. Вы будете пока сообщать мне
письменно все то, что на работе и в институте вы услышите критического
о Советской власти. Поинтересуйтесь, кто из ваших знакомых имеет знакомство
с иностранцами. Может, кто ходит в "Европейскую" или "Асторию". Понюхайте,
нет ли у кого инвалюты - это можно сделать под предлогом желания купить
что-либо в "Торгсине". Да, нас еще интересуют анекдоты. Это новая форма
антисоветской агитации, и мы должны всяких остряков-самоучек вывести на
чистую воду, как говорится. Вот на первой стадии ваши задачи. Пока только
будьте нашим ухом, активно сами не вмешивайтесь в антисоветские разговоры.
Будете хорошо работать - дадим другое задание. Будете работать плохо, ну,
я не сумею тогда вас защитить. К следующему разу напишите мне полный список
ваших родственников и знакомых с краткими характеристиками. Ну, не насчет
того, какой он - сварливый или ревнивый, а о его настроениях в отношении
к Советской власти и возможности привлечения к нашей работе. Да, и вам
надо для работы иметь другую фамилию, ну какую-нибудь кличку. Как?
- "Стерегущий", - вспомнил я видение того ночного корабля.
Ну, хорошо, так и запишем.
Началась моя вторая жизнь.
Руки мои были противно липкими, когда утром меня встретило дружеское
рукопожатие моего коллеги Рождественского, милого, скромного, с вечной
заботой о старухе матери. Кашарский в принесенном мною списке отчеркнул
Рождественского синим карандашом и сказал:
С ним хорошо? Это нам и надо. С него же вы и начнете вашу работу. Будем
его мы, чекисты, разрабатывать. Узнайте у него как-нибудь, кто был его
отец. Он пишет в анкетах: врач, а по нашим данным - он брат царского адмирала
и сам прокурор в морском флоте. Для этого вам надо будет ходить к нему
домой. И почаще. А чтобы не скучно было, я вам раздобуду коньячок.
Тогда-то в моей голове возник роковой план. С Рождественским я, разумеется,
не рискнул не встречаться. Все-таки могут проверить. Но об отце - ни звука.
Чекистский коньячок мы с ним распили и мило поболтали. Жить можно еще,
решил я.
И вскоре я явился на очередную "явку" уже не в столь подавленном настроении.
- Ага, - встретил меня Кашарский, - вы сияете, как золотой грош. Значит,
вы знаете уже, что мне надо от Рождественского?
Для большей правдоподобности своего отчета я упомянул, как Рождественский
критически проезжался насчет "капитального" труда "Победы социализма в
СССР", состряпанного ударными темпами под руководством самого Кашарского.
- А об отце... - говорю, - оказалось трудным делом... Рождественский
не шел на такой разговор...
- В особенности если вы сами его не заводили! - оборвал меня Кашарский.
Его лицо стало злобным, просто страшным. Он с силой ударил по столу прессом
и заговорил тихо, почти шепотом.
- Вы что же думаете, мы дураки? Вы думаете, можно нас водить за нос?
Так это не так! Так этот номер вам не пройдет! Вы даже не заводили и речь
с Рождественским об его отце. Мы знаем все, вы видите теперь. Я так вам
доверял, все делал для вас, все! И в закрытый распределитель устроил, и
командировку в Москву хотел организовать... А вы! Вы свободны, я не желаю
вас больше видеть. Я пошлю рапорт кому нужно, вам не будет весело. Это
будьте уверены.
Прошла мучительная неделя. Я был уверен, что погиб. Ждал ареста каждую
ночь. К счастью, жены с дочерью не было, они уехали в Озерки, к бабушке.
В институте от Кашарского я бегал, как от огня. Но он и не смотрел в мою
сторону; тут я еще узнал, что Рождественский получил срочное назначение
в Москву. И он одного поля со мной ягода! Кому же верить? Я совсем уже
потерял голову, все спрашивали, что со мною; Кашарский встретил меня в
коридоре, сказал вдруг, чтобы я вечером зашел к нему домой.
Я обещал себе, что расскажу здесь все. Но рука не поднимается все же
передать, что было в этот вечер у Кашарского. Мои нервы не выдержали, я
бился в истерике, валялся в ногах у этого поганца, заклинал не губить семью.
И он снисходительно, наконец, согласился не предавать меня, вернее, повременить,
посмотреть, "исправился" я или нет.
Но вы должны помнить, что только благодаря мне вы уцелели, - напутствовал
меня Кашарский. - Не забывайте этого!
Как все относительно на свете: когда я вышел от Кашарского, я был почти
счастлив..."
Помню, с каким чувством я тогда в Калифорнии отложил этот документ.
Да и Локшин был почти счастлив, сам поражаясь тому, как быстро позволил
себя сломать...
Вот так это начиналось. И с тех пор - тянется и тянется эта колонна.
Почти что с начала XX века. Почти что до самого его конца.
Не матерятся на них конвоиры, не слышен злобный скулеж верных Русланов,
не ослепляет их свет прожекторов, да и не в барак они возвращаются - домой,
и не миску баланды швырнет им в лицо придурок повар.
Но и они - в ГУЛАГе.
В том, другом, однако параллельном настоящему.
Да, нет в этом их ГУЛАГе ни бараков, ни колючки, ни вышек.
Но те же коменданты, но те же конвоиры.
Оставили тело на свободе - взяли душу.
Широки, необозримы просторы этого ГУЛАГа. И во времени, и в пространстве.
Скольких людей поглотил!
"Это сеть, которой была оплетена вся страна, - написал мне К., агент
КГБ. - Войти на любую ступеньку пирамиды власти было невозможно без гласного
или негласного сотрудничества с КГБ. Это - не пустые слова. Это - факт
нашей жизни, реальность нашей страшной жизни.
Раньше я много раз замечал, что если кто-то опрометчиво рассказал анекдот
(а в группе было, допустим, десять человек), то его непременно вызовут
куда-нибудь на собеседование. Следовательно, если 280 миллионов человек
поделить на десять, то получится, что в стране было 28 миллионов сексотов.
Конечно, может быть, это преувеличение, но без миллионных цифр все равно
не обойтись.
Я вырос в нашем удивительном обществе, поэтому мне трудно представить,
как себя чувствует свободный человек..."
Трудно не согласиться с К. Хотя не знаю, да и никто, наверное, не знает,
сколько же людей вместил за эти десятилетия этот параллельный ГУЛАГ.
Людей, ставших доносчиками, осведомителями, стукачами, секретными агентами,
добровольными "помощниками". Оставшихся на свободе и - до конца своих дней
обреченных быть узниками.
Я много о них узнал. Я многих из них узнал...
Сейчас, написав первые страницы этой книги, я еще сам не представляю,
к чему приду. Знаю только, что хочу понять соотношение времени и человека
во времени, случайности поступка и его предопределенности, обманчивой идеи
- и жестокой расплаты за веру в эту идею.
Двадцатый век кончается, и все, что происходило в нем, постепенно становится
историей. Не уверен в том, что этот век оказался лучшим для человечества,
- слишком много жизней было оборвано ракетами, штыками, напалмом, бомбами
или пулями в затылок. Но если миллионы, миллионы и миллионы насильно оборванных
жизней можно объяснить хотя бы научно-техническим прогрессом, который привел
к созданию индустрии убийств, то как же так случилось, что миллионы, миллионы
и миллионы человеческих душ в XX веке оказались подстреленными на одной
шестой части суши безо всякой пули?
Да, без пули. Только лишь подпиской, образец которой я нашел тоже в
Гуверском архиве:
"Я, нижеподписавшийся, Семенов Петр Иванович, даю настоящую подписку
оперативному отделу НКВД в том, что добровольно изъявляю согласие сотрудничать
с органами по выявлению различных контрреволюционных элементов и выполнять
все даваемые мне задания по работе органами НКВД.
О своей связи с органами, даваемых мне заданиях и выполняемой работе,
а также обо всем, могущем мне стать известным в связи с работой, обязуюсь
никому не разглашать, никогда и ни при каких обстоятельствах, в том числе
своим родным и близким знакомым.
В целях конспирации буду сотрудничать под псевдонимом "Стрела", за подпись
которым несу ответственность наравне как и за подпись своей настоящей фамилией.
В случае несоблюдения настоящей подписки несу за все ответственность
перед органами НКВД наравне как и за разглашение государственной тайны
во внесудебном порядке.
Город Подпись (фамилия) Подпись псевдонимом
Подписку отобрал:
Оперуполномоченный 4-го отделения
лейтенант госбезопасности (подпись)"
Не было такого "Семенова Петра Ильича" и "Стрела" - это не реальный
псевдоним. И звание "лейтенант госбезопасности" тоже абсолютно ничего не
означает. И не случаен прочерк вместо даты и города.
Это - не подписка реального секретного агента, сексота, стукача.
Это - хуже: Образец подписки.
В служебном кабинете с неизменным портретом Железного Феликса или на
конспиративной квартире с дешевыми обоями на стенах; в огромном городе
или маленьком районном городке, который и на карте-то не сразу найдешь;
на севере, юге, западе и востоке огромной страны; старые и молодые; мужчины,
женщины, старики и подростки; русские, украинцы, армяне, узбеки, евреи,
эвенки и представители всех, всех остальных национальностей СССР; широко,
даже академически образованные люди и те, кто еле-еле владел русским языком,
- с этого Образца писали расписки настоящие секретные агенты, сексоты,
стукачи.
ЧК менялась на ГПУ, ГПУ - на НКВД, НКВД - на МГБ, МГБ на привычный нашему
поколению КГБ, и дальше, дальше, боюсь, что и по сегодняшний день; появлялась
новая, в духе времени лексика: скорее всего - "во внесудебном порядке"
заменялось чем-то более современным, но с таким же угрожающим смыслом -
не позволяющим попавшему в ловушку человеку широко вздохнуть всей грудью,
как подбитой птице - расправить крылья.
Образец оставался неизменным по своей сути - той путевкой в ад, тем
символом конвейера, на который государство кидало, кидало и кидало своих
граждан.
И что уж там этот парень с киностудии, чей визит так поразил меня...
Помню, закончив свою исповедь, он замолчал, так и не сев на предложенный
мною стул и так ни разу не взглянув на меня.
Тогда я что-то сказал ему, какую-то чушь, то ли о том, что это полная
ерунда и я об этом уже давно забыл, то ли - что это была не самая большая
неприятность в моей жизни от КГБ.
А он снова повторил:
- Прошу вас... Простите меня... И тогда я чуть ли не вскричал:
- Да прекрати ты! Забудь об этом! Уезжай спокойно! Нормально живи там!
Там всегда тепло, мандарины, море... Брось ты все это!..
- Спасибо... - выдавил он, резко повернулся и быстро, почти бегом, исчез
из комнаты.
Потом, помню, я присел на подоконник и с высоты четвертого этажа смотрел
на наш вечно перестраивающийся, как будто после бомбежки, переулок. Мне
вдруг захотелось увидеть, как он будет уходить из редакции. Какая у него
будет походка? Какой взмах руки? Будет ли поднята голова? То есть я хотел
понять, стало ли легче парню после этого нелегко давшегося ему признания.
Но я его больше так и не увидел. Наверное, от подъезда он повернул к
Сухаревке, туда, куда мои окна не выходят...
Скорее всего, он пошел из подъезда в другую сторону
И тогда я вдруг вспомнил, что так и не узнал не только его фамилию,
но даже его имя.
Впрочем, это, наверное, и к лучшему. Пусть в памяти он так и останется
- просто Он. Просто человек в толпе.
в начало
часть первая - продолжение
|