Михаил Шемякин — классик. Соблюдены все условия для его существования
в этом статусе: его работы находятся в престижных галереях и музеях мира;
его боготворят и ненавидят; к нему записываются в друзья и во враги; слухи
и сплетни о Шемякине на глазах переходят в новое качественное состояние
— мифологию... Но у медали две стороны и на второй выбита надпись: нет
пророка в своем отечестве.
В прошлом году мэр столицы Юрий Лужков заказал Михаилу Шемякину
памятник для столицы: “Дети — жертвы пороков взрослых”. За год работы мастер
создал трехмерный эскиз и проект. Эскизы получили одобрение и мэра, и шести
комиссий. Памятник решено было установить на Болотной площади. Однако покамест
ни копейки не было перечислено для переведения памятника в материал. В
последний приезд скульптор две недели обивал пороги мэрии. Поручение мэра
чиновники спустили на тормозах...
— Что представляет из себя памятник?
— Он выполнен в традициях средневековой аллегории. Я обратился к старой
символике: в средние века разврат и проституция олицетворялись с женщиной
с жабьей головой. Глупость изображалась в виде людей с ослиными головами.
Речь идет о наболевшей теме: дети убивают друг друга, занимаются проституцией,
дети — наркоманы и алкоголики.
— А что произошло с неким скульптором Барановым, который якобы похитил
у вас Петра?
— Меня познакомили в Москве, как мне сказали, с очень талантливым, гонимым
и непризнаваемым скульптором. Я отправился к нему в мастерскую и увидел
довольно интересные работы. Будучи в США, Баранов попросился приехать ко
мне в мастерскую. Я с удовольствием его принял и имел неосторожность показать
свои творческие лаборатории. В одной из них стояла фигура Петра Первого,
с которой я работал несколько лет. Он попросил меня разрешить ему поснимать
в мастерской. Коллега просит — естественно, снимай! Баранов снимал мои
скульптуры, потом как-то исчез с горизонта...
Где-то через полгода мне позвонила моя дочка из Афин: “Сейчас по телевизору
промелькнуло открытие памятника Петру Первому и это был твой Петр”. Затем
я получил газету “Новое русское слово” и, развернув ее, ахнул и подумал:
“Кто же мог сфотографировать моего Петра и поместить фото в газету? Присмотревшись,
я разглядел в чертовски похожем на моего Петра памятнике некоторые изменения:
например, руки у Петра опущены, а у меня — руки подняты. Внизу подпись:
“Скульптура Баранова, открытая В. Черномырдиным в Роттердаме”.
После этого я попросил свою сестру, живущую в Бельгии, съездить в Роттердам
и отснять на цветную пленку с разных позиций этого Петра. Когда она прислала
мне фотографии, я просто рассмеялся. И вот почему: у меня в Петропавловской
крепости давно стоит Петр Первый. Он приехал такой зелененький — как и
положено, с хорошим патинажем. В последние годы во время поездок в Петербург
я его не узнавал: руки вытерлись, ноги вытерлись, голова вытерлась — скульптура
частями стала золотая. Так вот, на своем Петре Баранов руки, ноги и голову
оставил чистой бронзы — как вытертые, а камзол сделан патинажем. Представляете,
он еще скопировал и патинаж!
— Не пытались ли Вы объясниться с господином Барановым?
— Он больше никогда не возникал у меня на горизонте. Журналисты пытались
к нему проникнуть, кто-то, естественно, задал и каверзный вопрос — Баранов
на это ответил, что, мол, не знает никакого, как он выразился, Игоря Шемякина.
— Вот вы жалуетесь на жизнь, а иногда можно услышать от ваших коллег:
мол, Шемякин хорошо устроился за рубежом.
— Тем, кто знает меня лично, прекрасно известно, что в материальном
плане никаких великих достижений у меня нет. В Москве один мой критик написал,
что я перешагнул через такое понятие, как деньги, и теперь только катаюсь
по свету со своими фотографами и снимаюсь рядом с великими людьми. А когда
я жил в России, у меня был доход 28 рублей в месяц при 70-рублевой квартплате.
По приезде в США мне приходилось очень туго. Старинные уникальные часы,
которые я привез сюда из Франции, пришлось продать на вес за 40 долларов.
Сейчас всякий приезжающий сюда может сказать: ну и дом у Шемякина! Но кто
из них знает, что я живу у банка в долг?
— Вы испытываете ностальгию по России?
— По Петербургу — да. Но это, скорее, ностальгия по времени, а не по
месту. Ведь я рос в Саксонии. Можно сказать, со дня рождения в сорок третьем
я был в действующей армии. И отец, и мать служили в кавалерийской бригаде
Доватора. Мать отправили из Германии рожать в Москву, но вскоре я оказался
на фронте — в обозе. Так что участвовал во взятии Кенигсберга. После войны
мы долго оставались в Германии, где служил отец. Он был комендантом нескольких
немецких городов. Там я рос и учился. Семья вернулась в Россию только в
1958 году. Я до сих пор из одного мира перемещаюсь в другой: только что
был в Италии, потом во Франции, оттуда — в полубезумный мир.
— Это где такой?
— Россия! Словно прибыл в дурдом. Потом — опять в Италии. И наконец,
как назвал Америку Эрнст Неизвестный, в лучший из адов.
— Как самочувствие в нашем дурдоме?
— Всегда неуютно. До изгнания, после перестройки, сегодня.
— А как вы ощущали себя среди французов?
— Во Франции традиционно почтительное отношение к русской культуре.
В литературную программу каждого университета включен Ремизов! Для французов
Шагал и Сутин — русские художники. Цадкин и Липшиц — русские скульпторы.
И ко мне отношение было и остается вполне доброжелательное. Я и сейчас
часто бываю во Франции, ежегодно устраиваю там выставки, но все же большую
часть времени провожу в США. Там как-то уютнее.
— А в России власти вас привечают?
— Пока от них, как от козла молока. Мне неуютно не из-за моих личных
проблем. Просто, как всякий человек, связанный с Россией, я чувствую себя
неуютно при виде бардака, дурдома, абсурда, который наблюдаю в стране.
От этого и ощущение нестабильности. То, что со мной делают интервью, приятно.
Но я вижу, в каком положении находится современное искусство, российский
народ. Это положение страшно и не обнадеживающе.
— Положение народа не обнадеживающе, зато художественные галереи
растут, как грибы.
— Когда ходишь по грибы, возвращаешься с двумя-тремя белыми, еще — четыре
подосиновика, остальные сыроежки. Но особенно, как вы знаете, в лесу много
поганок и мухоморов.
— Ваши работы украшают многие музеи планеты. Покупает ли их у вас
Россия?
— Россия не купила даже ни одной моей литографии. Мои работы в Третьяковке
— это мой подарок; мои работы в Русском музее — часть конфискованных произведений...
— Обратимся к вашему творчеству: вы часто изображаете крыс...
— Крысы — удивительные существа. Многие художники и писатели обращались
в своем творчестве к их изображению. Вспомните хотя бы роман Грина, который
посвящен крысолюдям, и, может быть, поэтому не печатался при советской
власти. Ученые выяснили: если бы в крысином — с виду крошечном! — мозгу
присутствовали определенные гены, то не исключена возможность того, что
хозяевами мира были бы не люди, а крысы. Никогда не забуду, как после войны
мы с мамой ночевали в заброшенном клубе. Я услышал шорохи. Мама сказала:
“Не двигайся!” В громадной комнате, где на столе лежал офицерский паек,
вовсю шуровали крысы. Я наблюдал, как они воруют яйца: одна крыса лежала
внизу на спине, другая скатывала яйца со стола и бросала ей на живот. Остальные
крысы гурьбой тащили зубами за хвост лежащую на животе в нору.
— А на друзей вам в жизни везло?
— Да. Яркий пример тому — их было у меня не много. Это уже говорит о
том, что они были настоящими друзьями. Для меня звание “друг“ — очень высокое
звание. Сначала это — “знакомый”, потом — “приятель”, потом — “друг“, и,
наконец, высшая ипостась: повинуясь моей кавказской крови, друзей высшей
категории я именую “братьями”. Вот такие четыре категории. У меня были
— и на счастье еще остались — братья, есть и осталось — увы, немного —
друзей. Многие мои друзья не имели пышных титулов и имен, они просто были
друзья моего детства, которым я никогда не изменял.
— Кстати об изменах. Допускаете вы, что в жизни есть такие экстремальные
ситуации, при которых за друзьями остается право на измену?
— Дружба не допускает компромиссов. Я все-таки типичный шестидесятник.
Это особый клан людей, которые жили, в общем-то, в глубоком подполье. Почти
все мы были грузчиками, сторожами и никогда не пытались жить официальной
советской жизнью. Мы были изгоями, и предательство для нас было величайшим
грехом. Отсюда — вполне обоснованная подозрительность: допустим, если кто-то
не сидел в психушке или не побывал в местах, не столь отдаленных, на него
всегда падало легкое подозрение — не заслали ли в нашу небольшую компанию
стукача. Люди, с которыми я дружил, были довольно суровыми ребятами, и
эту суровость они мне передали по наследству.
— Как вы относитесь к врагам в искусстве?
— По-христиански.
— То есть вы их любите?
— Любить не люблю, но, как говорится: “благословляйте врагов своих”.
Это я и делаю каждое утро.
— Поэтому для благословения и сапоги носите на толстой подошве?
— Да! Тут по вашим улицам походи без сапог!
— По н а ш и м улицам, Михал Михалыч!..
|