Спор между русскими и украинцами принято вести
в так называемой исторической плоскости. Обе стороны ссылаются на факты
истории или, по крайней мере, на такие, которые они считают историческими:
факты истории учреждений, социальных и политических отношений, языка и
т. д. Украинцы, напр., присваивают себе Олега, Святослава и Владимира;
проф. Грушевский доказывает, что так называемый древнейший период русской
истории — это на самом деле история "Украины-Руси", что естественным продолжением
этой истории является история Западной Руси, а не Московский период, что
последний есть начало истории другого народа, что это — другая история.
Украинцы настаивают на древности самого имени Украина, тогда как русские
доказывают, что Украина в старину именовалась Русью и самый народ звал
себя русским. Украинцы утверждают, что украинский язык — отдельный язык,
самостоятельная ветвь славянских языков, а русские, что это диалект русского
языка.
Далее украинцы основывают свои притязания на отдельное
национально-государственное существование на том, что таким образом будет
положен конец исторической несправедливости, допущенной в XVII веке: Украина
соединилась с Москвой на договорных началах, а Москва обратила соединение
в подчинение, не считаясь с договором, нарушив его, едва он был заключен.
Русские отвечают на это указанием, что дело обстояло много сложнее, что
необходимо поставить предварительный вопрос, кто, какие элементы
украинского народа, договаривались с Москвой и как именно они тогда
этот договор понимали; русская наука выяснила, что многое из того, что
в настоящее время украинцы считают нарушением прав украинского народа со
стороны Москвы, было сделано Москвою в удовлетворение желаний части самого
же украинского народа, его собственной военно-землевладельческой аристократии.
Нельзя отрицать большой плодотворности этих споров
для исторической науки. Однако, тот, кто считает, что подобная аргументация
имеет прямое отношение к основному предмету спора, тем самым выдает свое
непонимание сущности исторического процесса вообще, и в частности — украинско-русской
проблемы как проблемы исторической: ведь настоящий момент есть тоже
"история", часть исторического процесса. Именно потому, что история есть
постоянное обновление, вечное становление, движение вперед — все равно,
к "лучшему" или к "худшему",— что она необратима, так называемые
исторические аргументы, т. е. аргументы от данных исторического прошлого,
сами по себе не имеют, не могут иметь решительно никакой силы
и никакого значения в применении к историческому настоящему или историческому
будущему. Допустим, что правы украинцы, что в 1654 году Украина была обманута,
что по отношению к ней Москва совершила несправедливость. Завоевание в
1223 году французским королем Тулузского графства, края с богатой, самобытной
культурой, с несомненной собственной историей, было во всяком случае
не меньшей "несправедливостью". Однако, кто во Франции думает об отделении
земель, входивших некогда в состав Тулузского графства? Филологические
аргументы имеют не больше весу. Грань между "языком" и "диалектом" весьма
условна. С точки зрения морфологии языка, голландский язык — германский
"диалект". Но на этом "диалекте" говорит и пишет народ, давно отделившийся
от общегерманского массива, имеющий собственную государственность и собственную
культуру. "Диалект", тем самым, стал "языком". В Галицкой Руси в XIX веке
местный язык ("диалект") развился до степени языка школы, литературы и
науки. Это вынуждены признать даже наиболее ретивые противники украинцев.
Но они отделываются тем, что этот украинский язык, насаждаемый в
настоящее время на русской Украине, не есть местный малорусский
язык, что это другой язык, не — язык Шевченка и Котляревского, язык народу
чуждый, и притом в еще большей степени, нежели общерусский литературный
язык. Это, конечно, натяжка, и ничего больше. Галицко-украинский язык не
в большей мере "другой" язык по сравнению с языком Шевченка, чем русский
язык Тургенева и Толстого по сравнению с русским языком Ломоносова, чем
французский язык Мопассана по сравнению с французским языком Раблэ. В первом
случае пространство, а в двух последних время определило собою различия
словаря и слога или "стиля". Этот галицко-украинский язык "непонятен" малороссу-простолюдину?
Думается, не в большей степени, нежели язык Пушкина "непонятен" простолюдину-великороссу.
С другой стороны, допустимо утверждать, что русский литературный язык и
язык украинский столь близки друг другу, что они, в сущности, могут рассматриваться
как ветви одного и того же языка. Максим Горький недавно смеялся над тем,
что его сочинения переводятся на украинский язык. Всякий малоросс, сказал
он, отлично поймет его и в подлиннике. Украинизаторы на это обиделись.
Им непременно хочется, чтобы русский литературный язык был непонятен для
интеллигентного украинца. Если факты — против этого, тем хуже для фактов!
"Хороший" украинец должен притворяться, будто он нс понимает "российского"
языка.
Если то, что делают украинизаторы, есть действительно
своего рода национальное возрождение, то надо сказать, что такое начало,
начало, в основу которого положен сознательный самообман, сознательное
лицемерие с самим собою, не предвещает ничего доброго. И если бы еще оно
оправдывалось целесообразностью. Но ведь и этого нет. Смешно бояться сходства
языков — ибо и это сходство ни в малой мере не может служить само по себе
аргументом в пользу противной стороны. Болгарин без всякого труда понимает
русские книги, а русский — болгарские. Французу незачем учиться итальянскому
языку для того, чтобы читать в подлиннике Петрарку. Однако это нс создает
никакой угрозы самостоятельному существованию Италии и Болгарии или России
и Франции. Можно группировать языки, из соображений научного удобства,
как угодно: можно устанавливать между ними те или иные степени родства,
с точки зрения словаря, морфологии и т. д. Самостоятельность, особность,
отдельность каждого данного языка есть факт политики, культуры, не — филологии.
С точки зрения науки, филологии, болгарский язык, напр., ближе к сербскому,
чем к русскому, ближе в отношении фонетики и морфологии; ведь именно этим,
а не словарем, определяются в науке соотношения между языками; с точки
зрения житейской еще вопрос, к какому из двух языков, русскому или сербскому,
болгарский ближе: для понимания важно прежде всего сходство словаря.
Но нет никакого сомнения, что болгарский, сербский и русский языки — отдельные,
самостоятельные языки. Почему? Да просто потому, что болгары, сербы, русские
сеть отдельные нации. Если бы болгары и сербы в свое время слились воедино,
то болгарский и сербский языки стали бы "диалектами" одного общего языка
— болгарского, если бы в общей болгаро-сербской цивилизации восторжествовало
болгарское начало, сербского — если бы верх взяло сербское. Провансальский
язык в средние века значительно превосходил северно-французский. На этом
языке существовала уже богатая литература, когда на Севере еще не было
почти никакой. После завоевания провансальский язык стал местным "диалектом".
"Диалект" этот, кстати сказать, таков, что французам, не являющимся уроженцами
Прованса, он непонятен. "Mirejo", знаменитая поэма провансальского
поэта Мистраля, издается во Франции с переводом на французский язык. По
свидетельству авторитетнейшего историка французского языка, Брюно, местные
диалекты до революции так далеко отстояли от общефранцузского языка, что,
напр., декреты Учредительного Собрания приходилось переводить для
провинции. Но даже самым убедительным "федералистам" того времени не приходило
в голову добиваться раздробления Франции на отдельные самостоятельные государства,
границы которых соответствовали бы границам местных".
Читатель, а в особенности читатель-украинец, вправе
задать здесь вопрос: если аргумент исторический я объявляю не имеющим никакой
силы, если аргумент филологический я считаю основанным на недоразумении,—
то не значит ли это, что я пытаюсь просто "зачеркнуть" украинско-русский
спор, объявить его лишенным всякого основания? И если я отвожу ссылку на
допущенную в прошлом несправедливость простым указанием на "необходимость"
истории, то не равносильно ли это проповеди застоя, преклонения перед совершившимся
фактом? Не есть ли это, наконец, простое самопротиворечие, отрицание того,
что раньше утверждалось, т. е. текучести исторического процесса? И если
исторические несправедливости, вообще, не могут быть исправлены, то, значит,
исторический факт восстановления Польши как-то "выпадает" из истории?
Или же это — какая-то ненормальность? Нарушение "закономерности" исторического
процесса? Но тогда — какая цена самому понятию исторической закономерности?
В ответ на это я обращу внимание только на одно:
я говорил, что обычно выдвигаемые аргументы лишены значения сами по
себе, а не вообще и безусловно. Вопрос гораздо сложнее, чем это может
показаться с первого раза. Целью всего выше сказанного было показать, в
какие дебри заводит его искусственное упрощение. Исторический процесс
есть процесс образования — и разложения — различного рода коллективов,
наций, империй, религиозных, хозяйственных и иных соединений. История нас
учит, что иные из этих соединений поддаются разложению в результате простого
волеизъявления, разложению, так сказать, механическому, другие — нет. Самый
показательный в этом отношении пример представляет собою Австро-Венгерская
монархия. Это был конгломерат различных национальностей, сознававших
свою особенность, добивавшихся самоопределения. И как такой конгломерат
Авс-тро-Венгрия распалась на свои составные части весьма легко и просто.
Но в экономическом отношении Австро-Венгрия была очень сложным и
очень сплоченным организмом. Тесно связанные между собою отдельные экономические
зоны Австро-Венгрии — Приморье и Гинтерланд, сельскохозяйственные и фабричные
районы — не совпадали по своим границам с областями распределения национальностей.
И разложение двуединой монархии явилось экономической катастрофой, смертью
того хозяйственного individuum'a, каким это государство было. Отдельным
государствам, возникшим на развалинах Дунайской империи, пришлось перестраивать
свою экономическую структуру, создавать — каждому в отдельности — собственное
народное хозяйство. Диаметрально противоположный пример представляет падение
Римской империи. В хозяйственном отношении это государство было совокупностью
отдельных миров и мирков, тяготевших к самодовлению, к устройству на началах
замкнутого, "домашнего" хозяйства, ничем — или почти ничем — Друг другу
не служивших. Связью здесь являлась единственно общая всем провинциям обязанность
кормить столицу. Поэтому, как только ослабела государственная власть, империя
экономически "феодализировалась". И ее экономический распад обусловил собою
и рост ее политического разложения. В культурном же отношении империя
была сплоченным организмом национального типа, индивидуумом. Как
раз в период политического и экономического разложения ее, все ее свободные
обитатели стали римскими гражданами. Общее право, общий язык, общая религия
(по крайней мере, в городах, а империя была в сущности громадной федерацией
городских общин, в деревне же держались местные языки и местные культы,—
не даром в христианскую пору "селянин", "paganus", значило "язычник") соединили
италиков, испанцев, галлов, нумидийцев и т. д. в одну нацию — римлян. И
этот individuum пережил империю, в недрах которой он зачался. Некоторые
части его удержались в течеие веков. До XVI века вся христианская церковь
в Западной Европе была единою римскою церковью. Латинский язык оставался
языком Школы и Государства в течение всего средневековья и начала нового
времени, а языком церкви он остается у католиков и по сей день. Когда в
результате хозяйственной и политической изоляции бывших провинций Империи
здесь стали пускать ростки областные начала в языке и культуре, когда на
их почве стали зарождаться отдельные нации,— это нс было процессом формирования
таких наций из старых, предшествовавших римскому завоеванию, культурных
и этнических элементов: там, где романизация проникла достаточно
глубоко, римское культурное начало подчинило себе как эти элементы, так
и новые, занесенные "великим переселением народов". Испанцы — не кельтиберы
и не визиготы, французы — не франки и не галлы, итальянцы — не лангобарды.
Образование этих наций было прежде всего процессом дифференциации римской
нации; их языки — нечто иное, как "диалекты" языка римлян, развившиеся
из так называемой "простонародной латыни". Этот факт следует, в настоящей
связи, особо подчеркнуть и запомнить. Историю Франции, поэтому, следует
начинать — с Цезаря и с той великой "исторической несправедливости", какою,
с точки зрения Верцингеторикса, объединившего часть галлов в отчаянной
попытке отстоять свою независимость, было римское завоевание. Французы
считают Верцингеторикса своим национальным героем и ставят ему памятники,—
вряд ли с большим основанием, нежели с каким славяне покушаются присвоить
себе Диоклециана и Юстиниа-на Великого. Культ Верцингеторикса во Франции
может иметь оправдание как почитание символа, имеющего некоторое общечеловеческое
значение, не — специфически национальное. Если действительно Верцингеторикс
возвысился до сознания общегалльского национального единства, то его подвиг
знаменует собою трагическое завершение галльской истории, которая, таким
образом, оборвалась в тот самый момент, когда и началась,— ибо до того
момента у галлов не было никакой общей жизни,— знаменует завершение окончательное,
срыв в небытие и без воскресения. В этой смерти галльского народа повинны,
впрочем, сами галлы не меньше, чем римляне,— если только можно говорить
о виновности, применительно к народу, недоросшему до национального сознания.
"Галлия" в эпоху Цезаря была географическим термином и "галлы" — не более,
как собирательным именем. Известно, что Цезарь завоевал Галлию при помощи
преимущественно самих же галлов, как впоследствии Роберт Клайв — Индию
при помощи индусов, тогда такого же собирательного имени. Галлия
не была еще историческим индивидуумом, не была организмом. Польша
же, в эпоху разделов, таким индивидуумом, таким организмом была.
Только по отношению к живым организмам можно говорить о смерти и рождении,
об убийстве, о преступлении. Раздробить каменную глыбу — не значит совершить
убийство. Цезарь не убивал Галлии. Но Фридрих, Мария-Те-резия и Екатерина
II действительно покусились на убийство Польши. Пример Польши показывает
еще одно: необычайную живучесть национальных организмов. Если "воскресение"
Польши после великой войны бь.ло возможно, то потому, что Польша в течение
ста лет с того момента, как Костюшко воскликнул: "Finis Poloniae!", продолжала
жить, "пока были живы поляки".
Что это значит? Что значат слова патриотической
песни: "Jeszcze Polska nie zgineta, poki my zyjemy"?.
To, что не переводились люди, думавшие и говорившие
на польском языке и что такие люди в границах бывшего Королевства составляли
большинство населения? Конечно, не это — само по себе - а то, что
большинство этих людей не забыло о Польше и желало ее восстановления.
"Коллективный организм", "коллективный индивидуум", строго говоря, не более,
как метафоры. Между организмом в общеупотребительном смысле слова и организмом
коллективным нет полной аналогии. К "организмам" этого рода не применим
принцип психофизического единства. Скорее к ним приложима точка зрения
старинной метафизики, различавшей "материю" и "сознание", "тело" и "душу",
как две отдельных "субстанции". Основной признак коллективного individuum'a
— единство его непротяженной, мыслящей субстанции. Сущность исторического
процесса, который мы определили выше как процесс формирования коллективных
индивидуумов, может быть, следовательно, формулирована удобнее всего в
терминах метафизики, а именно, как процесс психический по преимуществу,
как эволюция непротяженной субстанции,— хотя этот процесс и протекает в
рамках пространства — предиката субстанции протяженной. Поэтому пример
Польши и не противоречит выставленному выше положению о "необратимости"
истории. Ибо Польша не перестала существовать, раз была жива польская душа,
проявлявшая себя в национальном сознании и в воле к национальной
жизни.
А Украина? Можно ли ее, в данном отношении, сопоставить
с Польшей? Я напомню только об одном. Известно, как отрицательно украинизаторы
относятся к идее волеизъявления украинского народа, будь это плебисцит
по общему вопросу о национально-государственном самоопределении Украины,
или же в той или иной форме выраженное массовое волеизъявление по вопросу,
напр., о школьном языке. Украинизаторы не скрывают, что в ряде местностей,
считающихся "украинскими", население, если бы ему было предоставлено на
выбор решение — какой язык ввести в школе, высказалось бы не за украинский,
а за русский, "российский". Они указывают, что вековое политическое и культурное
господство "Москвы" убило в украинском народе сознание своей особности
и волю к национальному самоопределению. Те из сынов этого народа, которые
это сознание и эту волю имеют, обязаны принудить свой народ национально
возродиться. Нельзя спрашивать украинцев, какой школы они хотят. Надобно
дать им ту школу, которой они сами бы пожелали, если бы они помнили о своем
украинстве. Никто не имеет права на самоубийство, ни единичная личность,
ни народ. Это рассуждение родственно тому, которым церковь в свое время
оправдывала преследования еретиков. Никто не имеет права губить свою душу.
Кто не хочет спастись, тот должен быть принужден к этому
насилием. "Compelle intrare" — "принуди внити"!
Я не буду входить в оценку этого мнения и только
напомню, что, по отношению к отдельным личностям, от приложения принципа
"compelle intrare" и церковь уже отказалась. Что касается украинского вопроса,
укажу, что в данном случае речь идет не о недопущении самоубийства, а о
чем-то другом. Нельзя говорить о самоубийстве применительно к личности,
которой уже нет в живых. Речь, стало быть, идет не об оберегании
национального бытия украинского народа, а о восстановлении этого
бытия, о подлинном воскрешении из мертвых. Отдают ли они себе в этом отчет
или нет,— именно это имеют в виду украинизаторы. Они желают
— по крайней мере, поскольку дело касается русской Малороссии — создать
новый народ, новую нацию, по образу нации, некогда существовавшей
или нет,— это особый вопрос, и я уже объяснил, почему я считаю его второстепеным,—
но во всяком случае ныне не существующей. Петлюра и Скоропадский
делали не то же самое, что сделал Пилсудский. Это надо уяснить себе
как следует и, уяснив, признать.
Я знаю, что мне на это ответят: нельзя отрицать
наличность национального существования народа на том только основании,
что народ сам этого существования не сознает. Украинская национальность
никогда не переставала быть, и доказательством этого служит то, что украинский
народ, даже если он хочет школы русской, говорит все же нс на русском,
т. е. общерусском литературном языке, а на своем собственном, украинском.
Украинская нация существует "виртуально", существует в "потенции'",
в возможности. И эту возможность надо проявить, надо освободить силы, в
народе дремлющие, надо пробудить народ от его спячки.
Я далек от того, чтобы считать это убеждение несерьезным.
Напротив, я думаю, что в нем много правды. Проблема украинского возрождения
вовсе не какой-либо вздорный вымысел политиканов и праздномыслящих романтиков.
Ей нельзя отказать в жизненности, и отмахнуться от нес было бы преступно
и глупо. Но ее надо правильно поставить. И прежде всего надлежит указать,
что только что приведенное рассуждение грешит в одном весьма важном отношении:
оно основано на смешении понятий признака наличия национальности
и условия возникновения национальной жизни.
Мы здесь подошли к самому центру проблемы, к вопросу
о том, как вообще возникают национальные individua, в чем состоит сложнейший
и таинственный процесс формирования национальной "души", национальной личности.
На этом вопросе должно остановиться и рассмотреть его со всяческим вниманием.
Как общее правило, существенным и наиболее очевидным
признаком нации является язык. И то, что есть нации, пользующиеся
двумя или более языками, этому не противоречит. Такое положение вещей ни
один народ не считает нормальным. Исключение составляют разве одни лишь
швейцарцы. Но случай Швейцарии — совершенно особый, и притом есть теоретики,
которые затрудняются признать швейцарцев однородной национальностью. В
Бельгии два национальных языка находятся между собой в борьбе. Сионисты
воссоздают для житейского обихода палестинских евреев древнееврейский язык,
а индусы-националисты стараются оживить "мертвый" язык священных книг Индии.
Громадное большинство исторически сложившихся наций одноязычно. Единство
языка заставляет народы, политически и пространственно разобщенные, тяготеть
друг к другу. Но постоянство связи языка и нации обусловливает собою
то, что мы склонны отожествлять языковое единство с национальным.
Раз дан налицо языковой коллектив, мы считаем, что перед нами — национальность.
Но это — логический скачок. Из того, что национальное единство предполагает
единство языка, по крайней мере — к нему стремится, еще не следует, что
единство языка уже предполагает единство национальное. Надо к тому же —
я уже говорил об этом — принять во внимание неясность и условность самого
термина язык. Если бы Голландия была частью Германии, мы говорили
бы, что язык, которым пользуется в своем обиходе ее население — диалект
немецкого языка. Но так как Голландия — отдельное государство и голландцы
составляют отдельную нацию, мы называем этот "диалект" голландским языком.
Подобно тем апориям, которые возникают, когда
мы разбиваем непрерывно текущее время на ряд неподвижных моментов (известная
задача об Ахиллесе и черепахе), создаются апории и в том случае, когда
мы приписываем историческим понятиям, каковым является и понятие языка,
предикаты мертвых и косных вещей. На самом же деле язык есть не вещь, а
творческий процесс. Язык не одно и то же, что грмматика и словарь.
Язык находится в непрестанном движении, он вечно обновляется, он — живет.
Если бы каждая данная этническая группа пользовалась, в смене поколений,
одним и тем же, не
поддающимся изменениям, языком, то разрешение проблемы национальностей
значительно бы облегчилось. Национальности существовали бы в том самом
числе и в том самом виде, в каком они являлись на свет Божий после вавилонского
столпотворения. Романтика, создавшая понятия "духа" языка и народного "духа",
как неизменных и пребывающих "вещей", представляла себе дело именно так.
Если усвоить себе эту точку зрения, то придется признать, что вся доселе
протекшая история человечества — есть сплошной
ряд бесчисленных аномалий, ошибок против настоящего, правильного хода истории,
и что, стало быть, наряду с подлинной историей, историей действительно
бывшей, есть еще какая-то другая, идеальная история, та история, которая
должна бы быть, но которой... не было. Ибо на деле происходит то, что языки
развиваются и на основе их возникают национальности, но также и глохнут,
или же сливаются вместе, или, напротив, дифференцируются; а вместе с ними
сливаются воедино или же дифференцируются и национальности. Разумеется,
это — только грубая схема. Строгого параллелизма между эволюцией языков
и эволюцией национальностей нет. На деле существуют тысячи самых разнообразных
форм взаимозависимостей между этими величинами. И во всяком случае язык
— далеко не единственный фактор образования нации. Наряду с ним и иной
раз против него действуют многочисленные факторы самого разнообразного
порядка: географические условия, экономические связи, вера, международные
отношения. Бельгийская национальность, а также и швейцарская,— если признаем
факт их существования,— результат созданного соглашением великих держав
режима постоянного нейтралитета соответствующих территорий. Эльзасцы, говорящие
по-немецки, однако, не считают себя немцами. Они тяготеют к Франции, но
не считают себя и вполне французами. Эльзасское самосознание можно охарактеризовать
как недоразвитое или, вернее, подавляемое самими же эльзасцами, национальное
сознание: результат того, что Эльзас испокон веков был политически и культурно
спорной областью. Иногда экономические интересы оказываются сильнее племенных,
кровных притяжений и отталкиваний. Славянское население Корушки голосовало,
после великой войны, в пользу своего присоединения к Австрии, а не к Югославии,—
исключительно из экономических соображений. И экономическая борьба англо-американцев
с Англией явилась первым по времени и по значению фактором образования
новой нации — "янки".
И на эти соображения я предвижу ответ: пусть до
сих пор процесс формирования и распада национальностей протекал стихийно,
подчиняясь различным случайностям; пусть история знает множество примеров
гибели народов от грубого насилия, пусть все это для своего времени было
нормой,— значит ли это, что так будет и впредь? Ведь историческая жизнь
неуклонно рационализуется. Ход истории все более и более зависит от нашей,
направляемой разумом, воли. Почему не воспользоваться уроками истории?
И если она нас учит, что ее путь был отмечен доселе гибелью стольких не
осуществившихся возможностей (отмечу мимоходом, что иной раз только благодаря
этому было мыслимо осуществление других возможностей: так, Галлия до Цезаря
была несомненно "возможностью", но только благодаря тому, что эта
возможность пропала, осуществилась такая возможность, как Франция), то
почему не принять меры к тому, чтобы это не повторялось? Сорок миллионов
людей, говорящих на одном языке,— это несомненно надежный базис для создания
в будущем великой нации. И экономически, и политически, и культурно Украина
может развиваться и вне рамок Российской Империи и общерусской культуры.
Эта перспектива настолько прекрасна, эта идея настолько заманчива, что
не попытаться осуществить ее было бы преступлением.
С русской точки зрения возразить на это
было бы легко. И возражение известно: Украина свою роль в истории человечества
сыграла как часть России. Русская культура, русская государственность —
в значительной степени дело украинцев. Ассимиляция не означает гибели народа.
Галлы, франки, ви-зиготы и бургундцы нс пропали бесследно в Римской Галлии.
Французская культура есть культура по преимуществу романская, римская.
Но реальными творцами ее все же были не сами римляне, которых в Галлии
была ничтожная горсть, а эти народы, отдавшие на создание ее свои творческие
силы, свой гений. Украинский народ может гордиться всеми теми ценностями,
которыми блещет общерусская культура. В конце концов, еще не известно,
что получит Украина в случае ее полного обособления, но во всяком случае
уже известно, что она потеряет.
Но если наша цель — сговориться с украинцами,
то этого, очевидно, недостаточно. Ведь украинизаторы сами выросли на почве
общерусской культуры, и ее ценности им известны. И если они готовы пожертвовать
ими ради будущих ценностей той культуры, которую они хотят вызвать к жизни,
то, очевидно, эмоционально они уже отошли от культуры, с которой
они связаны по своему происхождению, и тянутся к той другой, еще не существующей,
которую они угадывают в заложенных в украинском народе "возможностях".
На первый взгляд может показаться, что в таком
случае вообще всякий спор с украинцами невозможен. Нельзя заставить полюбить
то, чего уже не любишь. И нельзя наперед сказать, что украинизаторы в своих
надеждах должны обмануться. Украинцы могут здесь сослаться уже на положительные
"уроки истории". Ведь история знает примеры создания нации сознательными
условиями национальных деятелей: создания ирландской нации, румынской,
литовской, эстонской, грузинской. Чем украинский народ хуже этих народов?
Можно, конечно, сказать, что эти примеры бьют
мимо цели, ибо украинский народ и исторически, и в расовом, и в языковом
отношении все же неизмеримо ближе к русскому (великорусскому), нежели народы
Кавказа и ''лимитрофов", или, напр., ирландский к английскому. Но читателю,
я надеюсь, уже ясно, что я этим аргументом не воспользуюсь. Расовое, культурное,
языковое, историческое сродство — суть условия близости, но не
доказательство ее. Близость одного народа к другому
— факт психологический. Она переживается, или — ее нет. И
перечисленные факторы сближения действуют отнюдь не безусловно. В расовом,
языковом, бытовом отношениях, наконец, с точки зрения истории балканских
народов до освободительной войны, болгары стоят ближе к сербам, своим,
к тому же, непосредственным соседям, нежели к русским. Но эмоционально
— они ближе к России, нежели к Сербии. И отталкивания замечаются как раз
между объективно наиболее близкими индивидуальностями, как единичными,
так и коллективными. Оговариваюсь, что я здесь нс делаю сомнительного свойства
обобщений частных случаев "отталкивания" между русскими и украинцами, замечаемых
в простонародье. Есть люди, придающие значение тому, что великоросс зовет
малоросса "хохлом", а малоросс великоросса "кацапом" или "москалем", и
тому подобным мелочам. Я пойду дальше и признаю, что антагонизм между Севером
и Югом в России несомненно есть. Это общий факт. Он существует и в Германии,
и во Франции, и в Италии, и в Испании, и в Американской республике. Но
этот факт — не одно и то же, что антагонизм национальный, и не о
нем, поэтому, идет сейчас речь. И если украинизаторы ссылаются на него
и пытаются на нем базироваться, то это значит или то, что они не знакомы
с историей, или обманывают самих себя, или же, наконец, обманывают других.
Для меня, в настоящей связи, имеет значение только один, сейчас отмеченный,
факт — морального, внутреннего отчуждения украинизаторов
от России, факт, делающий сам по себе то, что из двух людей одинакового
происхождения, одинаковой культуры, одной крови (оба Шульгины), один
— несомненный, бесспорный украинец, потому что он хочет им быть, другой
— столь же несомненный, столь же бесспорный русский — по той же причине.
Известны случаи перерождения национальной "души". Покойный Гарольд
Вильяме, чистокровный англичанин, чувствовал себя столько же англичанином,
сколько и русским, и засвидетельствовал это в сам'ый торжественный миг
своей жизни, перейдя перед смертью в православие. Райнер-Мария Рильке,
великий немецкий поэт, под конец своей поэтической деятельности, очевидно,
ощутил в себе французскую "душу", ибо стал писать стихи по-французски;
что это было подлинное слияние с чужой национальной "душой", явствует из
высокого поэтического качества его французских стихов. Разумеется, это
предельные случаи. И с целыми народами таких внезапных превращений не бывает.
Но обработка народа в течение ряда поколений путем пропаганды и школы,
но политическая и экономическая изоляция могут, в конце концов, перевоспитать
народы. Украинскую нацию создать можно. В этом украинизаторы вполне
правы.
Правы, по крайней мере, постольку, поскольку мы
удовлетворимся тем предварительным определением национального individuum'a,
которое мы дали выше. Огромное большинство людей им и удовлетворяется.
То, что следует дальше, направлено далеко не против одних только украинизаторов.
Украинская проблема, как она обычно, как она всегда ставится, есть лишь
часть главной проблемы истории нашего времени.
Наше время протекает под знаком "самоопределения
народов". Принято считать, что самоопределение народов, образование национальных
государств — главный факт новой истории. ХIХ-ый век и начало ХХ-го в этом
отношении знаменуют собою завершение исторического процесса, тянущегося
со времени средневековья. Если до наших дней это был общий факт европейской
истории, то сейчас его значение неизмеримо расширилось. Сейчас это факт
мирового значения. Нации повсеместно либо возрождаются из веков небытия,
либо наспех довершают свою, в течение столетий не закончившуюся, реализацию,
либо творятся там, где никаких наций доселе не было. Везде — в Китае, в
Индии, в Палестине, в Южной Африке, в Египте, в Турции, в Афганистане,
с закономерностью, поражающей воображение, протекает один и тот же процесс,
сказывается неудержимая сила одной и той же тенденции. Вслед за эрой раскрепощения
личности наступила эра эмансипации народов.
Большинство людей удовлетворяется констатированием
этого факта и считает, что этим содержание истории нашего времени исчерпывается.
Но история не только описывает и классифицирует явления; она их осмысливает,
их оценивает, их судит. И только взвешивая явления, она познает
их в их истинной сущности. При таком, более углубленном подходе, явления,
на первый взгляд кажущиеся однородными, обнаруживают, каждое в отдельности,
свою специфическую природу, свой собственный смысл, которым определяется,
в конечном итоге, и общий смысл данного исторического момента.
Мы присутствуем при формировании новых наций,
т. е. новых индивидуальностей, и при завершении наций, уже ранее
сложившихся. Каково всемирно-историческое значение этого факта?
Гегель делил народы на "исторические" и "не-исто-рические", относя к последним
такие, которые сами по себе не дали ничего человечеству, ничем, никакими
ценностями, не обогатили его историю, которые остались как-то в стороне
от эволюции Мирового Духа, каковою, согласно Гегелю, является всемирная
история. Можно спорить против классификации народов у Гегеля, и в особенности
следует остерегаться от такого понимания его деления народов, согласно
которому есть народы "органически" одаренные, способные к высшей культуре
и есть народы "от природы" бездарные, тупые, человечеству ненужные. Но
самый факт неравноценности народов остается в силе. Чем эти различия
в ценности определяются? Мы это поймем, если задумаемся над вопросом, почему
мы, вообще, приветствуем "самоопределение" народов, приветствуем рождение
новых наций? Если бы нации отличались одна от другой только местожительством,
численностью, языком,— то я не знаю, чем рост числа наций обогатил бы историю?
Для тех, кто стоит на точке зрения "индивидуализма масс", "Massenindividualismus",
как говорят немцы, кто разделяет мнение об абсолютной равноценности всех
единичных личностей и всех народов, кто верит в существование одной, единообразной,
общеобязательной, "нормальной" цивилизации, для тех разделение человечества
на расы, племена, нации должно представляться не плюсом, а минусом. Не
лучше ли было бы, чтобы не было ни таможенных, ни стратегических границ,
ни — главное — границ языковых, которые разобщают человечество? Таков идеал
"эсперантистов", пользующихся, как известно, особыми симпатиями коммунистической
партии. И если подавляющее большинство людей от этого идеала тошнит, то
тому есть разумные основания. Нация есть культура, т. е. творчество,
создание ценностей. В творчестве народ, как и единичная личность, выражает
себя, свою душу, свою индивидуальность. Всякая же индивидуальность
ограничена. Нет абсолютно похожих друг на друга людей. Если бы все люди
были равны и равноценны во всех отношениях, незачем было бы читать Пушкина
и слушать музыку Шуберта; они не дали бы мне ничего такого, чего не было
бы во мне самом. И поскольку к нации приложим предикат индивидуальности,
сказанное приложимо и к нациям. "Острый галльский смысл" есть нечто, специфично
присущее французам, Франции, как "сумрачный германский гений" — немцам,
Германии.
Всякое творчество символично. В учреждениях,
в памятниках культа, литературы, живописи и т. д. человек или народ раскрывает
себя. И то, что сквозь эти символы я, посторонний человек, прозреваю душу
их творцов, показывает, что они, эти символы, пробуждают во мне какие-то
доселе скрытые, дремавшие во мне, духовные возможности (иначе" непонятно,
каким образом и почему эти символы могли бы быть мне внятны), заставляют
меня творчески приобщиться душою к чужой душе. То, что люди различных
эпох, различных миров, различных индивидуальных свойств, понимают друг
друга, что мы понимаем "Илиаду" и восхищаемся се красотами,— хотя мы не
разрываем руками жареных баранов, не совершаем человеческих жертвоприношений
и не пользуемся, в качестве средства передвижения, двухколесными тележками,—
свидетельствует, что в символах, нам вполне непривычных, чуждых и даже,
подчас,— если рассматривать их "в себе",— отвратных, могут воплощаться
вечная Истина, вечная Красота, вечное Добро, что Истина, Красота, Добро
суть некоторые реальности. Несомненно, что древний грек понимал "Илиаду"
и флорентинец XIV века "Божественную Комедию" иначе, чем мы. "Илиада" была
для грека приблизительно тем, чем для нас является, напр., Энциклопедический
Словарь Брокгауза и Ефрона, и нечто подобное представляла собою для итальянца
XIV—XV вв. "Божественная Комедия", как это явствует из многочисленных современных
комментариев к ней. В "Илиаде" отражена Греция древнейшего периода, как
в поэме Данте средневековая итальянская коммуна. Поскольку эти произведения
выражают собою временное, преходящее, отошедшее безвозвратно в прошлое,
специфически местное, узконациональ-ное,— они понятны только специалистам.
Их непреходящее и мировое значение определяется тем, что в преходящих,
местных, национальных символах в них выражено Вечное и Абсолютное. Иных
символов, кроме преходящих, ограниченных, неадэкватных абсолютному, нет
и быть не может в силу определения. Символ, адэкватный символизуемому,—
логический абсурд. Нам не дано видеть Бога непосредственно, лицом к лицу,
разговаривать с ним, "как сосед с соседом", по выражению средневековых
мистиков. В пределах земной жизни мы только "ловим отблеск вечной красоты".
Воплощение Абсолюта по необходимости всегда частично, ущербно, неполно,
ограниченно.
Для подавляющего большинства людей символы, т.
е. весь окружающий мир, самодовлеющи и самоценны. Тем-то и отличаются
великие творения индивидуальности от "черни", погруженной в косность материального
мира, что для них "alles Vergangliche ist nur ein Gleichnis" — "все преходящее
только подобие", как гласит заключительный хор "Фауста". Великие люди и
великие культуры характеризуются именно этой, исчерпывающей их сущность,
устремленностью к Абсолютному. Потому-то лишь на почве религии возникли
великие "исторические" культуры — Израиля, Египта, Эллады, Индии, германо-романских
народов средневековья, православной Руси.
Евреи на заре своей истории были семитским племенем,
индивидуальность которого определялась культом "собственного" бога Яхве,
бога весьма исключительного, ревнивого, не терпевшего других богов. Евреи
знали, что есть и другие боги, но предпочитали иметь дело с одним лишь
своим Яхве. С течением времени Яхве в сознании евреев вырос. Он стал единственным
богом, Богом вообще. Вместе с тем сразу изменилось и положение самого Израиля,
как "народа Яхве". Служение Яхве стало мировой миссией "избранного" народа.
Если раньше Яхве существовал для Израиля, то с того момента Израиль стал
существовать ради Яхве. Тем самым из темного народца Израиль превратился
в великую "историческую" нацию. Восстановление Империи и Рима мыслится
Дантом и Петраркой как долг Италии перед Богом и человечеством, как ее
призвание, не как ее право. Рим нужен как центр Града Божия на земле. Возвысившись
до этой концепции, Данте и Петрарка создали итальянскую нацию, тогда
как Гарибальди и Кавур только оформили ее. Создание великих исторических
наций никогда нс было самоцелью для их создателей. Они метили дальше
и выше. Не для того писали пророки свои книги и псалмопевец свои псалмы,
Данте свою "Комедию" и Гомер "Илиаду", Мильтон "Рай" и Гете "Фа-уста",
не для того переводил Лютер святое писание, чтобы "пропагандировать" еврейский,
греческий, итальянский, немецкий, английский языки, чтобы обеспечить за
этими языками "права гражданства", но они достигли того, что эти языки
живут вечной жизнью и что люди, национально связанные с ними, дорожат этой
связью как своей величайшей святыней.
Так проявляет себя непреложный исторический закон
перерождения целей. Творя над-националные, сверх-национальные
ценности, герои человечества творят нации. Последние — косвенный,
но необходимый результат их творческих устремлений. Усвоив себе
эту истину, мы, по необходимости, придем и к обратному заключению. Кто
ставит себе создание нации в качестве самоцели, кто не видит ничего
дальше этого и ничего больше не добивается,— тот в состоянии оформить,
закрепить уже сложившуюся нацию, но создать нацию он не может.
Различие между делом политика и делом творца нации, в подлинном
смысле этого слова, т. е. создателя национальной культуры, определяется
различием природы двух соответствующих сфер: политики и культуры. Культура
самозаконна, автономна. Она есть объективация своей собственной идеи, деятельность,
направленная к реализации своего собственного образа совершенства. Политика,
напротив, гетерономна. Деятельность политика направляется учетом сил и
условий, ему данных, и целями, ему извне предписанными. Культурный
деятель действует по целям, диктуемым ему голосом его души, и потому, действуя
ради того, чтобы превзойти себя, он своей деятельностью утверждает самого
себя. Цели политика далеко не над- или сверх-индивидуальны; они — а-индивидуальны,
без-личны. Они всегда и всюду совершенно одинаковы. Конечная цель
всякого политика — обеспечить своему народу наиболее выгодную позицию в
той непрекращающейся ни на миг борьбе народов, из которой слагается ткань
политической истории. Его гениальностью,— а политик может быть гением,
так же, как и деятель культуры, и Бисмарк, как творческая сила, не ниже
Шекспира или Лобачевского,— могут быть запечатлены те средства,
которые он создает для достижения своей цели (германская конституция, составленная
Бисмар-ком), но нс сама эта цель. Ибо эта цель лежит вне плоскости человеческого
духа. Различие между политикой и культурой аналогично, таким образом, различию
между ремеслом и искусством. Цель ремесла — создать полезный
предмет. Цель искусства — связать, через произведение искусства, творца
с воспринимающими его творение. Когда я бреюсь бритвой "Жилет", мне нет
дела до джентельмена, изображенного на конвертике с ножиками. Пусть его
"душа" как-то запечатлена в его создании,— если нашей цивилизации суждено
исчезнуть, как исчезла цивилизация народа Майя, то будущий археолог, по
случайно найденной при раскопках бритве "Жилет", сделает кое-какие предположения
о "психее" европейского человечества,— пока я ею бреюсь, я этой "души"
не вижу. Не вижу именно потому, что бреюсь. Трагедия национального
деятеля, строящего нацию как самоцель, состоит в том, что он трактует культуру
как политику, и потому в состоянии создать подобие нации,
но не — подлинную нацию. Ибо он не художник, а ремесленник. Ему может казаться,
что он творит как художник, так как он не знает, что такое свободное
творчество; он творит с оглядкой, с задней мыслью, он думает о посторонней
культуре цели, о ее конечном результате — нации, и эта направленность
духа мимо цели и обусловливает собою роковым образом его бессилие: он создает
только видимость культуры, а значит — только видимость нации.
С точки зрения политики,— а тот, кто "строит" нацию, не имеет права ни
на минуту отойти от этой точки зрения,— нация рассматривается как сила,
действующая в окружении посторонних ей, внешних, сил. "Строитель" нации
обязан приложить все усилия к тому, чтобы показать внешнему миру, что нация,
которую он "строит", есть подлинно нация, что она обладает всеми атрибутами
таковой — национальным языком, национальным искусством, национальной наукой
и т. д. Он будет "национализировать" все эти сферы деятельности Духа. Что
бы и о чем бы он ни писал, он будет добиваться прежде всего не возможно
более точной передачи своей мысли, а возможно большей "чистоты" языка.
Он пожертвует самыми необходимыми, давно вошедшими в общенародный обиход,
словами, лишь бы только они не явились для кого-нибудь аргументом в пользу
недостаточной "самобытности" его языка. Украинец добровольно исказит свою
речь в своем увлечении борьбой с "российскими" словами, румын — с славянизмами,
которыми полон словарь живой румынской речи. Обеднение культуры, оскудение
духа, застои, косность — непременное следствие национального "строительства"
ради него самого. Из того же основного побуждения политика-строителя" нации
вытекает еще одно следствие, на первый взгляд противоречащее предыдущему,
на самом же деле — одного с ним порядка. Политик должен примирить внешний
мир с устраиваемой им нацией и постараться сделать так, чтобы последняя
этому миру импонировала. В одно и то же время он гонится и за максимальной
"самобытностью", и за тем, чтобы его нация выглядела "как все", "не хуже
других". Поэтому, что бы он ни пробовал выполнить, все его достижения будут
носить на себе отпечаток того, что в теории искусства зовется "академизмом".
Академизм можно определить как полный разрыв материи и формы. Между тем
как во всяком продукте свободной, творческой деятельности Духа материя
и форма слиты воедино в общей Идее, ибо они имманентны ей, определяются
ею и выходят из нее, в произведении, порождаемом потугами академизма, Идея
отсутствует. Ибо импульс деятельности академиста — не проявить самого себя,
а показать, что он может сочинить сонату, похожую на бетховенскую, нарисовать
картину, как Рафаэль, написать стихи, какие писал Пушкин. Есть два вида
подражательности: 1) Подражательность, обусловленная обаянием образца,
подражательность эпигонов. Современники Микель-Анджело подражали
его стилю потому, что находились во власти его гения и до некоторой степени
отожествились с ним. Это — благородный вид подражательности. Ею
отмечены первые шаги всех гениальных людей и всех исторических культур
и народов — Греции, Рима, народов средневековья. 2) Подражательность, обусловленная
верой в существование наилучшего стиля и свойственной бездарностям потребностью
следовать правилам, танцевать от печки. Подражатель этого рода искренно
убежден, что он оригинален, когда ему посчастливилось напасть на новый
сюжет, новый мотив, новую материю. Напавши на нее, он затем обрабатывает
ее согласно облюбованным им канонам красоты, нс ставя даже вопроса, который
он просто не в состоянии даже усмотреть, соответствует ли материя его произведения
ее форме? Это и есть академизм. Такова музыка Направника, романы французских
"бессмертных", картины русских "ординарных академиков" половины прошлого
столетия. Первый вид подражательности для политика исключен: это — подражательность
непроизвольная, бессознательная, творческая, а политик —на то он и политик
— делает все сознательно и преднамеренно. От академизма же ему уберечься
нельзя.
Истинный национальный гений, духовно связанный
со своим народом, если можно так выразиться, творчески подражает
последнему. Он черпает из сокровищницы народного — своего собственного
— духа материал, который сам диктует свою форму и, таким образом, органически
разрастается в новую духовную ценность. Раскрывая свою душу, национальный
гений реализует возможности, заложенные в национальной психике, создаст
национальную культуру (напр., Мусоргский). И вместе с тем и тем самым он
обогащает, обновляет, подчас даже революционизирует (тот же Мусоргский)
общечеловеческую культуру. Академист, который хочет только быть как все,
тем самым обезличивает свой материал. Незачем разрабатывать темы
народных песен, когда в результате получается такая же самая соната, как
у Бетховена,— вернее, как у Черни или Герца. Проникнутая насквозь академизмом,
деятельность политика-строителя" нации неминуемо приводит к обезличению
того национального индивидуума, о самобытности которого он заботится, а,
следовательно, к смерти нации.
Если теперь приложим выводы, добытые только что
проделанным анализом, к фактам современной истории, то убедимся, что предварительно
принятая нами формула ее сущности далеко не точно выражает последнюю, вернее
— выражает только се видимость. Верно, это "самоопределение народов" есть
специфическая черта нашего времени. "Политика национальностей" — "politique
des nationalites" — достигла в XX веке своей кульминационной точки. Но
— таков неумолимый закон диалектики Духа — всякое достижение несет с собою
свое собственное, им самим порождаемое, отрицание. Число национальных государств
— по крайней мере, государств, хотящих быть, считающих себя национальными
— чрезвычайно умножилось. В спешном порядке переименовываются улицы новых
столиц, пишутся учебники "возрожденных" языков, воскресают из забвения
национальные истории, выпускаются юбилейные (уже!) почтовые марки.
Рижские Фельдманы делаются Фельдманисами, киевские Орловы — Орливыми, минские
Щекотихины — Щакацихиными и т. под. При переезде, при котором прежде достаточно
было один раз посетить меняльную контору, теперь приходится менять валюту
раз десять и разоряться на удручающее количество виз. Но стала ли от этого
жизнь разнообразнее, богаче впечатлениями, которых бы стоило набраться?
Исходят ли от новых "национальностей" оплодотворяющие общечеловеческую
культуру, новые творческие импульсы? Обращаем ли мы наши взоры на Тифлис
и Баку, на Ковно и на Харьков, на Яссы с Букарештом с такою же жадностью,
с такими же упованиями, как на Флоренцию, Мюнхен и Париж? Нам скажут: погодите,
нельзя же вдруг! И Флоренция до Данте и Ботичелли никому, кроме самих флорентийцев,
не была нужна. Но Ковно и Букарешт существуют не со вчерашнего дня; главное
же то, что чем дальше, тем народы Европы — и это относится в особенности
к "новым" народам — становятся все больше и больше похожими друг
на друга, оправдывая предсказание гениального Леонтьева,— и что чем
дальше, тем меньше шансов ждать появления нового Данте в Яссах или нового
Ботичелли в Ковне. Культура, подобно бритвам и автомобилям, фабрикуется
в наши дни "еn serie" в рабочих мастерских английских поставщиков романов,
фельетонов и венских композиторов опереток, в ателье Холи-вуда, и отсюда,
переводимая на "национальные" языки, поставляется в Бомбей и Мадрас, в
Ригу и Харьков и в бесчисленные центры старой и "новой" Европы. И если
старая Европа этому еще в состоянии сопротивляться, благодаря Шекспиру
и Толстому, Гюго и Данте,— то что может противопоставить Легару и Эдгару
Уоллесу, Лон-Чанею и Мэри Пикфорд — Европа "новая"? Разве собственный "национальный"
фильм, крученый при участии "национальных" актеров, Холивуду не подошедших.
Но публика нс любит жертвовать собственным удовольствием ради соображений
национально-культурного протекционизма и упорно отдает свое предпочтение
— Холивуду.
Леонтьев думал, что надвигающееся обезличение
Европы есть последствие увлечения идеями эгалитаризма, демократии, интернационализма.
Но культурный идеал средневековья был еще исключительнее, еще последовательнее
универсальным. Равноправие не предполагает и не требует непременно одинаковости.
Европеизация не обезличила Китая и Японии, и не только не обезличила, но
потенцировала культурное своеобразие Индии. Шпенглер видит первопричину
в том, что "Запад" клонится к своим "сумеркам" и что культура, т. е. свободное
творчество, в нем вытесняется "цивилизацией". Но если мы от европейской
культуры вообще перейдем к сравнению культуры старой Европы с культурой
"новых" европейских народов, то мы все же должны будем вернуться к вопросу,
почему же именно эти последние, которые, казалось бы, должны быть
свежее, жизненнее, крепче старых народов,— просто в силу того, что они
"новые",— почему именно они не в силах уберечь свою молодую культуру от
натиска безличной и бездушной "цивилизации"? Ответ, думается мне, будет
заключаться в следующем: если, вместо того, чтобы вырабатывать собственную
культуру, "новые" народы просто импортируют культуру, фабрикуемую "еn serie",
то это потому, что они и сами явились на свет тем же способом; они сами
фабрикуются "еn serie", подгоняясь под определенный стандарт. Шпенглер
относит "сумерки Европы" на счет ее "старости". Согласно распространенному
взгляду, дряхлеющая культура античного мира была омоложена и преображена
новыми народами. От "новых" народов нынешней Европы этого чуда ждать не
приходится. Ибо они, минуя стадию культуры, сразу вступают в стадию "цивилизации".
И симптомы, характеризующие эту стадию, у них обнаруживаются много явственнее,
чем у старых народов. То, что у старых народов слагалось веками, отслаивалось
поколение за поколением, накоплялось в результате миллионов индивидуальных
усилий, заблуждений и достижений, как их национальная традиция,
народы "новые" вынуждены "сделать" для себя сразу. Но как можно "сделать"
традицию, которая, в силу определения, предполагает именно долгий органический
рост? Местный фольклор и местный язык такой "новой нации", бывшие в течение
веков достоянием общественных слоев, живших стихийной, полусознательной,
неизменявшейся жизнью, остававшейся в стороне от общей жизни культурного
человечества, такой традицией не являются. Национальная традиция не резервный
фонд, не забронированный капитал; она, как всякая историческая величина,
есть процесс, непрекращающееся становление, рост и перерождение
национальных ценностей в национальной душе. Точнее говоря, она есть сама
эта национальная душа, вечно обнаруживающая себя и вечно обновляющаяся
национальная энергия. Нет ничего поверхностнее, как ходячее противопоставление
"традиции", как синонима "застоя",— "прогрессу". Оно основано на смешении
предметов, служащих вещественным выражением традиции, с отношением
к ним людей. Великая хартия вольностей и по сей день является основой английской
конституции, по сей день она не отменена никаким последующим законом. Но
в этом памятнике нет ни единого слова, которое понималось бы в наше время
так, как его понимали бароны, навязавшие хартию королю Джону в Ренимеде
в 1215 г., и как его понимал сам этот король Джон. Великая хартия вольностей
1930 года представляет собою итог политической мысли Стефана Лангтона и
Симона де Монфора, Брак-тона и Фортескью, судьи Кока и Оливера Кромвеля,
Питта и Борка, Бентама и Милля, Биконсфильда и Чемберлэна, Лойд-Джорджа
и Рамзея Макдональда. Можно было бы написать историю Великой хартии. Это
была бы история английского народа от 1215 до 1930 года, подобно тому,
как история Евангелия составляет историю всего христианского человечества.
Лютер, признавший только писание и отвергший предание, тем самым лишь открыл
новую эру в истории христианской традиции. Но славянофильские бороды и
мурмолки, но петербургские дачи в стиле "де рюс с петушками", но полотенца
над портретом Шевченка с вышитыми на них девчиной и парубком, танцующими
гопака,— это лжетрадиционализм, фетишизм, суррогат религии национальной
традиции. Национальная традиция не только оберегает народ от обезличения,—
она таит в себе импульсы для дальнейшего роста. Шпенглер поторопился похоронить
старую Европу. Он проглядел факты текущей жизни,— обыкновенный для
эпигонов романтики случай. Явления Пикассо, Дерена и Лота, явления Гуссерля,
Теодора Литта, Макса Шелера показывают, что французская живопись и германская
философия далеки от старческого склероза. Старым народам "цивилизация"
угрожает в сравнительно слабой степени. Традиция помогает им преодолеть
ее. Но для "новых" она опасна смертельно.
Итак, для "новых" народов нет выхода, нет места
под солнцем? Итак, их удел — ассимиляция с историческими нациями, или же
— навеки — жалкое прозябание в виде псев-донаций, якобы наций? Они опоздали
явиться на свет, войти в историю,— и поэтому им также не суждено вложить
свою долю в историю мировой культуры, как получить свою долю из европейских
колоний Африки?
* * *
Кто сделает такой вывод, кто мне припишет такой
вывод, покажет, тем самым, что он нс усвоил себе основной мысли всех моих
рассуждений, мысли о текучести истории. В частности — нс усвоил себе мысли
о нынешнем кризисе национального государства, еще точнее — кризисе
политики национальностей, кризисе, выражающемся в том, что
кульминационный пункт в этой политике несет в себе свое собственное отрицание.
В этом можно убедиться сразу на одном факте. Новые государства, вызванные
к жизни после великой войны в силу принципа национального самоопределения,
сложились нс как национальные государства, а как маленькие империи, так
что, строго говоря, незачем было, во имя этого принципа, разрывать на части
"лоскутную империю" Габсбургов и обрезывать Россию. "Лоскутная империя"
была учреждением, во многих отношениях весьма устарелым; однако, чем "Великая"
Польша или "Великая" Румыния лучше ее? И нечего думать, что пересмотром
Версальского и дополняющего его договоров дело
можно было бы поправить радикальным образом. Затруднения здесь непреодолимы:
они состоят в том, что в современной Европе границы естественные (стратегические),
национальные и экономические не совпадают и что в целом ряде пограничных,
промежуточных зон, зачастую весьма широких, население так перемешалось,
что, как ни размежевывай соседей, удовлетворить все национальные притязания
нацело все равно не удастся. Самым важным является, разумеется, несовпадение
национальных и экономических границ.
Регионализм, областничество становится
все более и более существенным фактором политической истории. Регионализм
нередко — и весьма охотно — смешивают с национализмом.
Локальные бытовые особенности, всего чаще определяемые способом хозяйствования
в данной области и характером ее хозяйственных ресурсов, выдаются заинтересованными
за национальные. Подчас это делается вполне bona fide,— ибо огромное большинство
людей, борющихся за "национальное самоопределение", не отдаст себе — мы
видели это — отчета в том, что такое нация? Хорватское движение — типичный
пример движения областнического. Хорваты хотят более справедливого распределения
налогового бремени в королевстве СХС, хотят управляться собственными чиновниками,
а не присылаемыми из Белграда. В культурном отношении хорваты и сербы,
несмотря на различие веры,— один народ, имеющий общий язык.
Но хорваты называют свое движение — национальным. Иногда это делается с
расчетом. Так, украинизаторы присвоивают Украине козачество, истолковывая
козаческое, явно областническое движение, как "национальное".
Легенда о "козацкой нации" уже получила, к слову
сказать, некоторое распространение и в Европе. Один, довольно известный,
теоретик национального вопроса, Van Gennep в своей книге "Traite des nationalites"
(1923), представляющей соединение незаурядной остроты мысли с просто поразительным
по развязности и по глубине невежеством, утверждает, напр., что козаки,
правда, нация, но отдельная от украинцев; украинцы де без сопротивления
подчинились Москве, доказав тем свое христианское смирение исконно-православного
народа, тогда как козаки с Москвою боролись; это потому, что козаки — не
русские, не малороссы и вообще не славяне, а византинизованные и христианизованные
турки. Понравится ли это открытие украинизаторам — не знаю. Трудность иной
раз отличить регионализм от национального движения не подлежит сомнению.
Регионализм может сопутствовать этому движению (Эльзас и Лотарингия), может,
в конце концов, создать его. Отпадение С. Америки от Англии было результатом
американского областничества. Регионализм может, как это видно из того
же примера, пересиливать национальные тяготения (ср. вышеприведенный пример
Корушки). Регионализм, однако, не означает непременно сепаратазима. Западно-европейские
публицисты, из числа тех, которые спят и во сне видят окончательный распад
России, кажется, возлагают чересчур большие надежды на сибирское областничество.
И Франция просчиталась в своей политике в Рейнской области, приняв рейнский
регионализм за сепаратизм. В том, что с.—американское областничество привело
к с.—американскому сепаратизму и, в конечном итоге, дало начало новой нации,
была повинна в значительной степени английская колониальная политика XVIII
века. Потом Англия стала осторожнее. Сделав и продолжая делать уступки
регионализму, Англия спасла свою империю XIX—XX столетий. Регионализм вовсе
не толкал с.—американцев на отделение. Они хотели не отделения, а известной
доли экономической самостоятельности. Экономические и культурные связи
колонии с Англией были слишком сильны. Известно, что, после отделения,
вопреки опасениям англичан, торговля Англии с ее бывшими колониями не прекратилась,
а, напротив, усилилась. Регионализм — результат экономической структуры
современного мира, основанной на свободном сотрудничестве земель
и народов. Интересно сопоставить соотношение тенденции духовной культуры
и хозяйственного развития в наше время и в средние века. Тогда основная
хозяйственная единица "феод" тяготела к полной автономии и самодовлению.
Массовому индивидуализму лиц предшествовал такой же массовый индивидуализм
хозяйственных мирков. "Чистому" субъекту, "построенному" мыслителями
Эпохи Просвещения, "естественному" человеку, носителю личных прав, существовавших
до "Общественного договора", предшествовал очень похожий на него объект
хозяйствования — средневековое замкнутое поместье, живущая для себя и удовлетворяющая
свои потребности трудом своих цехов, средневековая коммуна. Эти хозяйственно-политические
мирки, если не на деле, то, по крайней мере, в тенденции, в идеале были
независимы друг от друга, друг друга не знали и друг без друга обходились.
Напротив, в высших сферах культуры в средние века господствовало начало
сотрудничества, обмена услугами, постоянного взаимопроникновения. Расцвет
национальных культур на рубеже средневековья и нового времени был
следствием этого культурно-национального синкретизма. Англичане упорно
боролись с французами и с "гасконским" засильем в Англии на политической
почве, но, по счастью, им и в голову не пришло "очищать" английский — англо-саксонский
по своему первоначальному происхождению — язык от французской примеси.
Необыкновенное богатство оттенков английского языка обусловлено
тем, что Шекспир и Бэкон опирались, в своем словесном творчестве, на Чосера
и на "романы" англо-нормандских поэтов XIII века, а не на Бео-фульфа и
англо-сансонские "правды". В наши дни национальности стремятся к культурному
самодовлению, строят свою культуру так, как "феод" строил свое хозяйство.
Экономическая же эволюция, обусловленная ростом народонаселения на земном
шаре, ростом потребностей, успехами техники, толкает народы и земли ко
все более тесному сотрудничеству, сотрудничеству, которое, однако, не исключает
областной свобды, а напротив — требует ее. На основах координации самостоятельных
сил растут политические колоссы, которым принадлежит будущее, которым
уже принадлежит настоящее: Британская Империя, эта федерация "владычеств"
("dominions"), и Северо-Американская Федерация Северных, Южных и Западных
Штатов. Европа, как система национальных государств, очевидно, не в состоянии
выдержать конкуренции других великанов. То, что называлось европейской
"политической системой", отживает свой век. Эта система, искусственно была
поддержана национально-государственным напряжением, проявленным европейскими
народами в период великой войны, и искусственно же закреплена державами-победительницами
в том виде, какой она во время этой войны приобрела. Победители надеются
даже, что она будет развиваться и далее в созданном ими направлении. Высказался
же как-то Бриан, что режим национальных меньшинств имеет целью облегчить
для последних "безболезненное слияние" с господствующими национальностями.
Вряд ли, однако, можно сомневаться в том, что румынские мадьяры и русские
не станут румынами, а польские немцы и русские — поляками. Громадное значение
имеет здесь одно уже то, что почти каждое национальное меньшинство в одной
стране опирается на соответствующее большинство в другой.
Для Европы не может быть иного исхода, как превращение
в Соединенные Штаты,— о чем теперь говорят уже не только безответственные
публицисты, но и выдающиеся руководители европейской политики. Эра индивидуализма
миновала для государств, как она миновала для хозяйствующего человека.
И в политической сфере, как в экономической, надвигается пора трестов,
концернов, картелей, синдикатов, которые призваны заменить собою временные
и не умаляющие ничьего суверенитета союзы и соглашения. Спасти национальное
начало, национальные культуры от обезличения, от политизации возможно,
только усвоив те основы, которые были теоретически заложены в свое время
для Австро-Венгерии Реннером-Шпрингером в его книге о национальном вопросе:
национальное государство превращается в национальное общество,
построенное по типу религиозной общины. Восторжествует ли эта истина в
3. Европе и когда — трудно сказать. Здесь слишком укоренились навыки национально-государственного
существования. Иное дело — Россия. Показательно, что з.—европейские теоретики
"Соединенных Штатов Европы" Россию в свой план не включают. Россия, действительно,
особый мир. Этому миру — нынешний СССР — и тяготеющим к нему и с
ним экономически и исторически связанным миркам ("лимитрофы") перестроиться
по типу англо-саксонских над-национальных синдикатов несравненно легче.
Важно, что очень многое в этом направлении уже сделано, хотя и довольно
скверно. Нынешняя Россия представляет из себя соединение ряда неизмеримых
по размеру и по значению "национальных" республик, из которых многие являются
"национальными" только по имени. Этнографические и областные особенности
просто были выданы — или приняты — законодателем за "национальные". Как
бы то ни было, население этих мирков приучается к областной жизни, проделывает,
пусть и в условиях беспримерного рабства, "практические занятия" по областной
автономии,— подобно тому, как, голосуя в сельсоветах, оно обучается технике
фактически несуществующей в СССР демократии. К государству автократическо-унитарного
типа и стиля России, по-видимому, возврата нет. Но географические условия
русского материка-океана, но экономическая взаимозависимость отдельных
его зон, но, главное, с каждым десятилетием усиливающаяся общая тяга
к Сибири — исключают перспективу полного политического распада России.
К этому надо присоединить еще следующее: "разделывание" русской нации на
местные "национальности" происходит в настоящее время принудительно
и составляет один из элементов большевицкого режима. Эмансипация
национальностей, искусственная выделка новых "наций", никогда не существовавших,—
кость, которую большевики, централисты и по убеждениям, и в силу необходимости,
бросают народам и областям России, чтобы тем самым преодолеть гибельные
для большевизма областнические тенденции. Все вместе взятое рано
или поздно должно привести к торжеству регионализма. Россия будущего —
не "единая-неделимая" Россия прошлого, не псевдо-федерация псевдо-националь-ных
республик настоящего, а союз областей. В таких условиях открывается широкий
простор для развития тех местных культурных особенностей, которые вообще
способны к развитию. Кто чувствует себя "украинцем", тот сможет тогда свободно,
не подчиняя своей деятельности политическим по существу соображениям,
творить "украинскую" культуру. Пусть эта культура будет областная, провинциальная,
зато она будет — подлинная,
не псевдо-культура. Не забудем, что культура Вальтера фон дер Фогельвейде,
Данте и Петрарки, Чосера и автора песни о Роланде
— были тоже провинциальными культурами, когда единственной мировой культурой
была латинская.
Киев был матерью городов русских. Украинизаторы
— конечно, они сами не понимают этого — готовят ему положение Букарешта.
Тем, чем в настоящее время являются Прага, Краков, Львов, Загреб, он стать
не может. Почему — я надеюсь, это уже выяснено в достаточной мере.
Но в России — демократии областей — он может сделаться тем, чем
даже в "лоскутной империи" Прага, Краков, Львов и Загреб были.
Выставляя эти положения, я опять-таки предвижу
возражения, сомнения и опасения как с украинской, так и с русской стороны.
Украинцы потому ведь и настаивают на принудительном насаждении украинской
культуры — псевдо-культуры,— что они не верят в возможность развития этой
культуры в условиях свободного соревнования с русской. Русские могут сказать,
что путь, намечаемый здесь, приведет, в конце концов, к тому именно, чего,
с русской точки зрения, следует опасаться: если Киев может стать тем, чем
до 1918 года были Загреб и Прага, то не станет ли он в-дальнейшем все же
тем, чем Загреб и Прага являются сейчас?
История не занимается составлением гороскопов.
Но взвешивать шансы — ее право, и я не считаю, что превышу свои
права историка, если сделаю попытку заглянуть
в будущее,— вероятное будущее.
Опасения украинцев, конечно, не лишены совсем
основания. Все же, я думаю, что они сильно преувеличены. Русская культура
воздействовала не только своим превосходством, но также и тем, что это
была культура господствующего общественного слоя. Русская нация строилась
сверху, подобно римской. Общерусская культура была связана с общерусской
государственностью, она была культурой носителей и деятелей этой
государственности. В настоящее время русская культура не сможет оказать
областным провинциальным культурам того сопротивления, которое она оказала
бы им, если бы России довелось перестроиться на началах федеральной демократии
десять лет тому назад. Русские могут этим огорчиться, украинцы — радоваться
этому. Во всяком случае, это — факт.
Что касается опасения другого рода, то и его серьезности
отрицать нельзя. Географический фактор — палка о двух концах. В географических
особенностях России заложены тенденции к ее единству, но эти тенденции
смогут проявить себя и подчинить себе ход народного развития лишь при условии
использования их рациональным человеческим трудом. Сколь ни необходимы
друг другу, для благосостояния целого и частей, Север и Юг, Восток и Запад,
все же громадность расстояний, бездорожье, отсутствие капитала, правовая
необеспеченность — являются в настоящее время условиями, способствующими
своего рода феодализации России, ее расползанию на малые мирки. И если,
после освобождения от большевицкого ига, экономическое и правовое оздоровление
России пойдет медленно и вяло, то размножение местных провинциальных культур
сможет явиться серьезной угрозой не только для подорванной уже общерусской
культуры, но и для общерусской государственности. Вместо "трестирования"
зон и народностей, может произойти их полное разобщение, материальное и
духовное. И именно духовное разобщение будет способствовать материальному.
Опасению этого рода можно противопоставить следующие
соображения, имеющие значение, конечно, только при предположении, что здоровые
понятия о том, что такое нация и что такое культура, что такое Россия,
как особый географический и экономический (в своих потенциях) мир, будут
усвоены теми, кому достанется большевицкое наследие: если, после падения
большевицкой власти, народы и области России согласятся устроиться на демократическо-федеральных
началах, то это, несомненно, создаст почву для национально-культурных столкновений.
Нельзя думать, чтобы состояние различных культур протекало в России легче
и безболезненнее, чем, напр., в современной Америке, с ее Ку-клукс-кланом
и гонениями на цветных, католиков, "восточных европейцев" и т. д., или
чем это было в свое время в Австро-Венгрии, а сейчас продолжается в державах-наследницах
ее. И все же, я думаю, что, напр., Украина, если в ней разовьется свободно
своя, местная, украинская культура, будет, с точки зрения общерусского
единства, представлять неизмеримо меньшую опасность, нежели Украина, принудительно
украинизованная. И вот почему: 1) Для того, чтобы
в Украине создалось свободно свое украинское большинство, потребуется много
времени,— гораздо больше, чем для экономического оздоровления России, тем
более, что — я повторяю это — на первых порах следует ожидать антиукраинизаторской
реакции; процесс хозяйственной интеграции обгонит процесс культурной
дифференциация. 2) Надо принять во внимание, что — будем откровенны
— тяга к культурно-политическому обособлению есть лишь в известной степени
плод интеллигентского идеализма. В очень многих случаях скрытыми душевными
двигателями является здесь карьеризм, желание выдвинуться, сыграть роль.
Новое государство — это множество новых возможностей: депутатских кресел,
дипломатических постов, министерских портфелей. Скромный гимназический
учитель в новой столице может рассчитывать на звание академика, ротный
командир — на место начальника генерального штаба. Искусственная выделка
нации, при неизбежном на первых порах безлюдьи, всегда на руку слабым,
неудачникам, в масштабе прежнего большого государства не преуспевавшим.
Малым кораблям свойственно искать мелкой воды для плавания. Но в условиях
мирного развития, безыскусственного и по необходимости насильственного
отстранения "лучших", т. е. способнейших, сильнейших, этого влияния слабых,
"худших", опасаться не приходится. "Лучшим" же свойственно стремиться к
возможно большему расширению сферы приложения своих сил. Фордам
и Рокфеллерам уже и в Америке становится тесно.
Единство в многообразии, дифференциации без
дезинтеграции — такова формула той цели,
к которой следует стремиться сообща и русским, и украинцам. Русским, ибо
русская культура не нуждается в том, чтобы ее подпирать искусственными
подпорками, ибо "руссификация" только компрометировала ее; украинцам, ибо
только таким образом они могут вызвать к жизни свою, местную культуру.
|